Бахмутский шагал в сторону Думской площади, с удовольствием оглядывая Крещатик. Ему представилось, что эта ночная улица, ярко освещенная и блещущая снегом, — лишь декорация драмы, переживаемой его страной. И эти люди — студенты в распахнутых шинелях, бородатые господа, дамы в каракулевых саках, офицеры, мчащиеся в снежном тумане на рысаках, — казалось, торопятся произнести предназначенные им слова, сделать то, что положено, и мир их, вечный, нерушимый мир исчезнет, яко дым, и придут другие люди... а от этих, заполнивших жизнь, ничего не останется. Словно ire они в эти минуты смеются, окликают друг друга, закуривают, усаживаясь в сани, наклоняя голову, чтобы за извозчичьей спиной удобней было зажечь спичку и раскурить папиросу.
И мысль, что все проходит, вызывающая обычно печаль, ожгла в этот миг Бахмутского радостью. Его суровый оптимизм лишь в вечном движении жизни находил пищу для веры в иное будущее человечества.
Когда он проходил по Думской площади, кто-то негромко окликнул его:
— Абрам Яковлевич.
Бахмутский узнал в высоком сутулом вольноопределяющемся Сергея Кравченко.
— Батюшки! — сказал он, пожимая руку Сергея. — Вы ли это, Сережа?
— Я, конечно, я, — сказал Сергей. — Мы с вами не виделись еще с тех пор, помните?
— С каких именно? — спросил Бахмутский.
— Как, неужели не помните? После этого замечательного случая с письмом.
— Какого?.. Да, вспомнил! — он сказал: — Плохую я вам тогда оказал услугу. Ругали меня?
— Нет, я не ругал, уверяю вас.
— Что же вы теперь — в действующую армию пли в тылу останетесь?
— Абрам Яковлевич, вы знаете, вот моя жена, — проговорил Сергей и показал на Олесю.
— Вот оно что! Почему же ни Анна Михайловна, ни Поля мне ничего не сказали?
— Да ничего подобного, — сказала Олеся, здороваясь с Бахмутский.
— Ну как же, как же, — вмешался Сергей, — завтра мы венчаемся и завтра же вечером уезжаем к родным, у меня огромный отпуск, будем жить у папы с мамой.
— Вы меня смутили, — сказал Бахмутский, — даже не знаю, что в таких случаях говорят. — Он посмотрел на Олесю и добавил: — Ох, какая же у вас, Сережа, будет важная жена!
Сергей увидел любующийся взор Бахмутского, махнул рукой, рассмеялся.
— Знаете, Абрам Яковлевич, — сказал он, — словно говорил с товарищем, — скажу вам, ей-богу, я совершенно даже обалдел, налетело это на меня, я даже не ожидал всего этого.
Олеся смотрела на Бахмутского открытым взором, и он действительно испытывал смущение от этого упорного взгляда прекрасных молодых глаз.
— Как вас зовут? — спросил он.
— Соколовская Олеся, мы с вашей Полей в одном классе.
— Ах, вот что, вы дочь Соколовского, толстовца?
— Батько Соколовский, — сказал Сергей, — это мой тесть теперь. Тесть, — повторил он, — тесть; до чего все-таки глупое слово.
— Знаете что, друг мой, негромко проговорил Бахмутский, — я вам от души желаю всяких хороших вещей, но может случиться, что сия невинная встреча принесет вам неприятность: на вас военная шинель. Давайте поскорее с вами простимся.
— Абрам Яковлевич, — сказал Сергей все с тем же выражением простоты и доверчивости, которое бывает при разговорах с близкими родными и товарищами детства, — я не могу понять, почему вы во мне вызвали чувство, похожее на страх, ей-богу, не пойму, и ничего я не боюсь, уверяю вас. Хотите, еще одно поручение возьму от вас, я не боюсь. Мы вас проводим?
— Нет, я пойду один, — ответил Бахмутский.
Пройдя несколько десятков шагов, Бахмутский оглянулся, повернул направо к Печерску, и сразу же тишина и полумрак сменили оживление Крещатика.
«Какие хорошие ребята! — думал он. — Удивительно славные ребята. Скоро и с моими случится такая же история, и они выйдут в жизнь». Бахмутский подумал, что, встречаясь со своими близкими через многогодовые промежутки, он особенно легко замечает, как быстро меняются люди. Вчерашние дети, слушавшие сказки, сегодня уже спорят на политические темы. Мальчик Сережа, которого он, вернувшись после Лондонского съезда в Россию, видел плаксивым, с надутыми губами, ходит в солдатской шинели, уже отсидел в тюрьме.
Многие люди испытывают печальное и покорное чувство от бессилия остановить плавный поток, уносящий их самих и всех, кто им близок и дорог; изменение и движение напоминают о старости, об уходящей жизни, о смерти. И лишь очень редкие люди не в устойчивости и неподвижности, а в бурном и жестком движении познают и видят вечность жизни. Бахмутский никогда не испытывал сожаления и грусти, глядя на уходящих, на стареющих, думая об изменяющихся отношениях, не завидовал молодым и начинающим жизнь.
Вспоминался весь сегодняшний вечер, встреча с Лобовановым, люди, выходящие из Интимного театра, офицеры, катающиеся на рысаках, Сережа Кравченко в солдатской шинели, с бледными, ввалившимися щеками и со странными глазами пьяного ребенка. И все это объединилось в его мозгу в единой картине стремительного движения.
Так должно быть! Беспощадный холод, который он испытывал к человеку, с юности знакомому и когда-то близкому ему, и тревожное шумное бытие людей уверенных и всесильных, и книжный, застенчивый юноша, познавший в свои двадцать лет тюрьму, окопы и острое счастье любви перед уходом на фронт, эти темные рабочие дома, в тихом молчании которых он угадывал настороженную силу, — все, все говорило об одном и том же!
* * *
Бахмутский проснулся около восьми часов. Отец и сын Лопушенко уже ушли на работу. В кухне потрескивали дрова в плите; видимо, дверца плиты была открыта, и в полутьме на стене шевелилось теплое румяное пятно. Из всех многочисленных ночевок и «квартир» больше всего нравилась Бахмутскому квартира Лопушенко. Он любил насмешливого, умного старика Лопушенко, умевшего зло рассказывать о всех событиях в цехе; ему нравилось разговаривать со спокойным, начитанным Николаем Лопушенко, похожим на мать, белолицую красивую польку. В кухне жила семья, спали, обедали, принимали гостей. В комнатах всегда было полутемно и прохладно, чисто и чинно, как в музее. На окнах висели подсиненные занавески, скатерть с розовыми кистями покрывала стол, фотографии детей в стеклянных рамочках стояли на комоде, между ними красовались белые собаки и петухи. У Лопушенко было шесть человек детей: старший, Константин, железнодорожный машинист, жил с семьей в Жмеринке; две замужние дочери жили на Демиевке, обе были замужем за рабочими железнодорожного депо; двух сыновей призвали осенью в армию, и лишь младший, работавший в переплетной мастерской, продолжал жить со стариками.
Бахмутский в своих случайных квартирах интересовался лишь, насколько удобно и безопасно приходить поздно ночью, минуя соседей, дворников и швейцаров, и часто не знал, как зовут родных хозяина квартиры. Это происходило оттого, что хозяева квартиры, тяготясь им и боясь, проявляли иногда такую утонченную конспирацию, что сам Бахмутский, мастер таких дел, удивлялся. Часто между Бахмутский и хозяином квартиры устанавливались напряженные отношения. Бахмутский видел по страдающим глазам, что тот замучен страхом и считает дни, когда удастся расстаться с почетным, но тяжелым гостем.
У рабочего Лопушенко Бахмутский чувствовал себя хорошо. Агния Иосифовна чинила ему белье и обстоятельно рассказывала о своих детях и родственниках. Бахмутский знал о семейной жизни Константина, знал подробно, как вразумляли пьющего мужа старшей дочери, и сам уже расспрашивал, искренне интересуясь всеми перипетиями в жизни большой семьи. По утрам Бахмутский рубил в сарае дрова и очень сожалел, что из конспиративных соображений не может ходить к водопроводной колонке по воду и расчищать деревянным пихлом снег.
Ему нравился целомудренный быт семьи, нравились рабочая гуманность и доброта, сквозившие сквозь самые суровые и насмешливые суждения, нравилось великое уважение к науке и печатному слову.
Но больше всех ему нравился сам Игнатий Иванович Лопушенко, маленький, сухой, с седеющей стриженой головой, с живыми злыми глазами.