Его радовал этот яркий огонь, воспоминание детства, и чувство силы своих плеч, рук, и то, что угли белы, как пламя в домне, и то, что он был один, и то, что скоро сюда должны прийти его друзья и таинственный приезжий, о котором шепотом сказал ему Звонков.
Первыми пришли из города два молодых еврея: один — худой, подвижной, второй — полнощекий с оттопыренными губами. Следом за ними пришла девушка, с головой, обмотанной белым платком. Они все трое, не садясь, стояли возле горна, протягивали руки к огню, быстро говорили по-еврейски, поблескивая глазами в сторону Степана.
— Холодно, товарищ, — сказала девушка Степану.
Он подумал, что она его упрекает, почему он заранее не согрел помещения, и, оправдываясь, проговорил:
— Печки тут нет, а от горна какое же тепло.
— Нет, я же не в претензии, — улыбаясь, сказала она, — холодно на улице. Разве вы в этом виноваты?
Народ собирался постепенно. Пришли заводские, знакомые Степану. Маленький, широкий Силантьев — он ходил бесшумно, легко и, казалось, сдерживался, чтобы не побежать на легких, сильных ногах. Пришел слесарь Савельев, пришел Очкасов, черный, возбужденный, с таким видом, точно собирался всех ругать и изобличать. С ним пришел монтер из электрического цеха Бочаров, носатый человек со светлыми мягкими волосами. Звонков рассказывал, что этот Бочаров раньше работал в Петербурге на Путиловском заводе. Пришел широкогрудый, высокий, круглолицый и круглоголовый литовец — прокатчик Королевич. Пришло несколько человек с шахт — с суровыми, хмурыми лицами, с ресницами, подчерненными навеки въевшейся угольной пылью. Степан не знал этих людей (их в сенях встретил Звонков), но сразу определил, что один из них крепильщик либо плотник, двое работают по углю — забойщики, а один из «начальства» — Десятник, а может быть, даже и постарше. Пришли еще рабочие из города: две женщины и худые малорослые мужчины. Степан думал, но не мог определить, кто они — не то сапожники, не то портные, а может быть, из местной типографии, а может быть, из пекарни? Последним пришел Павлов. Степан обрадовался ему.
— Гриша, садись сюда! — сказал он и подвинулся на скамье.
Павлов сел рядом. Наклоняясь к уху Степана, Павлов спросил:
— Ты как?
— Да ничего.
Павлов похлопал Степана но плечу и сказал:
— Вот парень ты хороший, и поговорить ты можешь о чем нужно.
«Он мне друг будет хороший», — подумал Степан, искоса поглядывая На худое лицо Павлова.
Звонков, заглянув в мастерскую, кивнул Степану. Степан, быстро поднявшись, подошел к нему. Привыкнув к темноте, Степан начал различать черную дорогу между серыми снежными холмами.
— Не идет он, — негромко сказал Звонков. — Я думаю, почему такое запоздание: тридцать пять минут. Либо шпик привязался и он дорогу путает, либо провал на квартире вышел, либо заболел или ногу вывихнул в темноте? Как думаешь, не пора ли навстречу идти?
Впервые Звонков советовался со Степаном, и тот помолчал, прежде чем ответить.
— Конечно, навстречу нужно, — сказал наконец Степан, — ведь он не найдет никогда: спросить некого, темно; здесь не город, фонари не горят.
— Что ты! — усмехнулся запальщик. — Он уже проходил вчера вечером в этих местах, домик ваш приметил.
— А все равно надо навстречу идти, — упрямо сказал Степан, желая в несогласии скрыть смущение.
Звонков несколько мгновений молча всматривался в дорогу и спокойно сказал:
— Конечно, он, вон идет.
Человек остановился, точно собираясь прикурить, повернулся спиной к ветру, оглянулся, но не закурил и, свернув с дороги, быстрыми шагами пошел по тропинке к дому.
— Абрам, — негромко окликнул Звонков.
— Здесь, — так же негромко ответил подошедший к дому человек.
Минуту они постояли в сенях. Степан с волнением рассматривал лицо гостя, — странно не вязались спокойствие и торопливое отрывистое дыхание.
— Собрались товарищи? — спросил он.
— Все, — ответил Звонков.
Приезжий заметил Степана и протянул руку:
— Здравствуйте, товарищ.
— Это тот самый парень, — сказал Звонков.
— Товарищ Степан? Рад, знаю о вас, давайте еще раз пожму вам руку.
Сердце Степана дрогнуло от радости, когда он услышал, что приезжий называет его имя. Приехал человек, может быть, из Москвы или даже из Питера, и знает, что есть такой рабочий Степан Кольчугин. Он тотчас же сообразил, что, конечно, не в Питере, а уже здесь Звонков назвал приезжему его имя, но чувство гордости не хотело проходить.
Приезжий прошел в мастерскую. Несколько минут ушло на знакомство. Конспирация превратила эти довольно бестолковые рукопожатия и толкотню в действие красивое и скромное, полное достоинства. Ничего личного, темного, казалось, не могло быть здесь, где люди даже имен своих не называли, не ожидали добра для себя от этого собрания, но пришли, готовые потерпеть беду ради общего дела.
Когда Бахмутский начал говорить, Степан сразу почувствовал и подумал: «Правда». Это сильное и волнующее ощущение правды владело им в течение всего вечера. О чем бы ни говорил Бахмутский — о борьбе за введение в правление кооператива рабочих-членов, о неотделимости экономической и политической борьбы, о восьмичасовом рабочем дне, о думской фракции, о подлой национальной вражде, о больничных кассах, — во всем этом Степан чувствовал самое правильное, ясное и простое, что есть в жизни: правду. И это ощущение правды все росло и ширилось в нем. Девушка в платке, и Павлов, и светлоглазый Силантьев понимали и чувствовали одно — правду. То была правда, живая, ясная, помогающая жить; правда, неотделимая от жизни; правда, связанная с жизнью, от жизни идущая и к жизни возвращающаяся, — та правда, о которой говорят, что с ней легче дышится, что с ней открываются глаза.
Бахмутский говорил о Ленском расстреле, о мощной волне забастовок солидарности, в которых приняли участие более трехсот тысяч рабочих, говорил о том, что ленские выстрелы не запугали рабочих, а подняли их на борьбу с самодержавием.
И когда Бахмутский заговорил о братстве рабочих всего мира, о значении слов «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», стал рассказывать про стачечную борьбу петербургских и московских рабочих, про смелые политические лозунги, выдвинутые бастующими, кровь прилила к голове Степана, в висках застучало.
О, как это не походило на уроки химика! Здесь человек говорил, не скрывая, не таясь, всю правду рабочим людям; он их не успокаивал, он звал их не к подчинению, а к борьбе. Он будил в них ненависть, он предостерегал их от обмана, от легкомыслия, от поверхностного примирения со смертельным врагом. Он говорил им об их силе, о том, что только им суждено свергнуть самодержавие, что только их силой будет установлена демократическая республика.
Бахмутский считался хорошим оратором. Степан не знал, что такое хороший оратор. Он видел перед собой плечистого человека со сжатыми кулаками, он слышал его низкий рокочущий голос, он понимал, что в его словах была правда, нужная рабочим.
Конца речи Степану не удалось дослушать. Звонков подошел к нему и сказал тихо:
— Надо походить по двору, поглядеть.
— Куда... чего? — спросил Степан, все еще под впечатлением речи Бахмутского.
— Пойдем, пойдем, — проговорил настойчиво Звонков и, взяв Степана за руку, легонько потянул его к двери.
Степан вышел за ним в сени.
— Пройдись: дом обойди, вниз по дороге пройди и с переезда посмотри, — сказал Звонков.
— Послушать хочется, кто бы другой...
— Это уж ничего не поделаешь, ты тут жизнь свою прожил, от тебя здесь никто не спрячется.
Степан пошел вокруг дома, вглядываясь в темноту. Сердце продолжало биться сильно, и щеки горели — волнение, вызванное речью Бахмутского, не проходило. Ему казалось, что у сарайчика кто-то притаился. «Убью», — подумал он и сердито, как старый хозяин, выгоняющий мальчишек из фруктового сада, закричал:
— Эй, кто там, сукиного сына?
Не дожидаясь ответа, быстро пошел прямо к сараю. От мусорной ямы шарахнулась собака, скребя ногтями по льду, побежала к поселку.