— Позвольте, — сказал Сергей, — как же пешку, когда слон мой угрожал?
— А, бросьте, какой там слон! — тонким голосом сказал Аверин.
Сергей был совершенно доволен.
Уходя из офицерской землянки, он думал: «Что ни говори, тюрьма мой дух закалила, раньше бы так не смог».
Игра в шахматы превратилась для Сергея в тяжелую обязанность. Каждый проигрыш Аверина сопровождался длинным, нудным объяснением того, что партия Кравченко была проиграна и что только случайность привела поручика в забывчивость, лишила верной победы. Когда в землянку входили офицеры, Сергей вставал и стоял, пока кто-нибудь из офицеров не говорил ленивым голосом:
— Можете сесть, вольноопределяющийся.
Сергей чувствовал в каждом обращенном к нему слове, в каждом взгляде, которым окидывали его обитатели офицерского блиндажа, что он для них низшее существо — рядовой. Но, конечно, тяжелей, чем грубость прапорщика Солнцева, была снисходительная, слащавая речь капитана Органевского, говорившего о солдатах: «Мои ребятушки — чудо-богатыри», или рассказывавшего, как солдаты с детскими лицами и широко открытыми, ясными глазами слушали его и наперебой просились в атаку. Солдаты представлялись капитану могучими детьми, идиотами, страстотерпцами, жаждущими немецкой и австрийской крови, набожными и любящими свое самодержавное отечество. Такое представление о солдате было распространено очень широко: не только вся реакционная печать, не только консервативные члены Государственной думы и Государственного совета, не только гимназистки, славшие на фронт вышитые кисеты и пакетики сахара, но многие члены партий эсеров и меньшевиков представляли себе народ на войне этакой русой куклой, разрисованной в исконно русском духе.
Капитан Органевский любил рассказывать случаи, подтверждавшие этот взгляд на солдата. В его рассказах получалось, что офицеры пестуют солдат, как разумная нянька охраняет шаловливое, но доброе дитя.
Он как-то рассказывал при Сергее, что во время осады крепости Оссовец на германском фронте, где он был до октября, от грохота орудийных выстрелов в канале всплыла оглушенная рыба и солдаты, забыв обо всем на свете, с детской радостью кинулись ловить жирных сомов и что немцы открыли ураганный огонь и убили двести человек, а солдаты, не обращали ни на что внимания, продолжали, хохоча, вылавливать рыбу, и только усилием офицеров их удалось загнать обратно в укрытия. Рассказывал он, с каким детским восторгом бородатые герои-казаки заводили граммофоны в захваченных немецких городишках и сколько радости доставляли им блестящие металлические безделушки. Насмешливо относился к этим рассказам прапорщик запаса Солнцев, проживший сложную и темную жизнь. Солнцев одно время Служил письмоводителем в судебной палате, потом имел отношение к охранному отделению на рудниках. Ходил слух, что его отчислили там от должности за исключительно жестокое усмирение рабочей забастовки. Солнцев, однако, никогда не спорил с Органевский, слушал его молча, со скучающим лицом. Он любил анекдоты, длинно, с подробностями рассказывал, как посещал лучшие, пятнадцатирублевые, столичные публичные дома.
В землянке он развлекался тем, что просматривал роскошно иллюстрированный «журнал красивой жизни» «Столица и усадьба». Там были помещены фотографии лучших дворянских усадеб, великолепных парков, аллей, фруктовых садов, озер с лебедями, роскошно убранных залов в княжеских и графских имениях, снимки с богатейших коллекций оружия. Солнцев сплевывал и говорил:
— Да, вот она, настоящая!
Жить такой красивой жизнью было его мечтой.
В последних, военных, номерах журнала печатались фотографии сановных и светлейших жен и дочерей, пошедших в сестры милосердия. Эти фотографии особенно нравились Солнцеву. Он каждый раз окликал Аверина.
— Эх, Аверин, поглядите! И ведь живет кто-то с ней. Вот это настоящая! — говорил он и кряхтел.
В присутствии Кравченко офицеры о многом не говорили; так взрослые не говорят обо всем при детях, не только для того, чтобы дети не узнали гадких и грязных вещей, но чтобы они думали о взрослых лучше, чем те заслуживают. Сергей несколько раз замечал, что Аверин подмигивал Солнцеву, когда тот начинал рассказывать, напоминая ему, что в офицерской землянке находится солдат. Как-то особенно нехорошо было ощущать притворство, фальшивую игру здесь, в окопах.
Каждый раз, уходя из офицерского блиндажа, где стояла печка и где имелся потолок и не было грязи, луж, ветра, Сергей испытывал облегчение и с удовольствием примащивался среди товарищей солдат, дувших на пальцы, притопывающих озябшими ногами.
Подполковник Исаев часто разговаривал с солдатами. Делал он это не для того, чтобы поднять в солдатах воинский дух, а просто любил поговорить. Раз или два заговаривал он с Пахарем. Исаев заметил его во время обстрела, когда Пахарь первый, вслед за офицером, закричал «ура».
Как-то утром, проходя с Авериным, Исаев сказал, указав на Пахаря:
— Кого же в разведку послать? Наверно, этого молодца. Пойдешь?
— Пойду, ваше высокоблагородие.
— Вот видишь, — сказал Исаев.
— И я готов, господин подполковник, — сказал Маркович.
— Вот и вольноопределяющийся рад, — проговорил батальонный, обращаясь к Аверину.
Они прошли дальше по окопу, поглядывая то на солдат, то в сторону австрийцев.
— Кажуть, наступление будэ, — сказал тревожно Шевчук, — и пулеметов привэзлы, бачив, с штабу.
Разница между поведением батальонного и Аверина сразу бросалась в глаза.
Исаев шел, шлепая по лужам. В одном месте, крякнув, он подпер плечом и выправил отошедшую дощатую обшивку окопа, в другом взял у солдата лопатку и копнул два раза, указывая, как надо отвести воду.
Аверин шел за ним, выбирая дорогу, а коснувшись мокрой глины, обтирал пальцы носовым платком.
Они вылезли из окопа и стояли, рассматривая австрийскую сторону. Исаев начал объяснять что-то Аверину. Печально и негромко свистнула пуля. Исаев продолжал объяснять, указывая на то место, где река, сильно изгибаясь, вдавливалась в русский берег.
— Борис Иванович, — осторожно сказал Аверин, — австрийцы узрели нас.
Но Исаев, не обращая внимания, продолжал говорить ему:
— Такая вот подлость. Река все время идет, как порядочная: мы по левому, они по правому, фронт расположен вполне благородно. А вот здесь угораздило ее мотнуться петлей саженей на двести в нашу сторону. И получается, что австрийцы залезли к нам во фланг. Вот отсюда это все ясно видно. Видите, как?
— Борис Иванович, — сказал Аверин, — я не только вижу, но и слышу — над фуражкой поют.
— Так вам ясна задача? — спросил Исаев.
— Ясна, ясна, — торопливо сказал Аверин и невольно отшатнулся, махнул рукой, мучаясь от своей нервности, стыдясь, что солдаты из окопов следят за его неспокойными движениями.
Он невольно со злобой посмотрел на Исаева и вдруг, найдя в этой злобе опору, сказал:
— Давайте обратно верхом пойдем, в окопе грязь, тут все же посуше.
— Что вы, что вы, боже избави! — протяжным, бабьим голосом сказал Исаев. — Нас тут еще подстрелят. Поскорей бы обратно, ведь тут только задачу понять; ведь сколько ни говори, а лишь когда глазами увидишь, рельефней поймешь.
Подобрав шинель, он, кряхтя, полез задом обратно в окоп, неловко нащупывая сапогом опору. Аверин заметил, как на мгновение насмешливо блеснули его маленькие глаза.
Они уже шли по окопу. Пули изредка посвистывали над головой, но в окопе звук их казался безобидным и даже приятным.
— Растревожили австрийца, ваше высокоблагородие, — улыбаясь, говорили солдаты.
— Ой, будэ наступление! — бормотал Шевчук, глядя вслед прошедшим офицерам.
В офицерской землянке Исаев сел за стол и, разглядывая Аверина, сказал:
— Вот теперь вы сможете и прапорщикам, и унтер-офицерам, и рядовым растолковать, в чем задача, а то на бумаге да на бумаге — привыкли вы у своего Бессмертного.
Он снова веселыми глазами оглядел Аверина.
— Борис Иванович, — сердито сказал Аверин, — вы на меня смотрите, как зубной врач, который уговорил нервного пациента зуб вырвать: ну вот видите, а вы боялись!