Не спится и мне, в голову все время назойливо лезет нелепый случай в строю.
Едва забрезжило, как я поднял ребят. Скоро атака. Остаются считанные минуты. Мы кладем автоматы перед собой. Даю команду приготовиться. В ту же минуту громовой удар потрясает воздух.
Нашей пятерке надо идти следом за разрывами снарядов, чтобы успеть проскочить проволочные заграждения до того, как немцы откроют заградительный огонь.
Вскакиваем, несемся что есть духу к проходам, проделанным нашей артиллерией в проволочных заграждениях. Только успели проскочить — ударили разрывы заградительного огня.
Справа слышно «Ура!» — это пошла вторая рота, и там же, справа, из вражеских траншей навстречу атакующим выбросились длинные языки пламени — фашисты применили огнеметы. Мы принимаем влево и успеваем увернуться от огневых струй. На ходу бросаем гранаты в траншеи и прыгаем следом.
Черт возьми, в окопах — никого! Бежим вдоль по траншее, стреляя из автоматов. И вдруг выстрелы нам спину. Вот в чем дело! В окопах всюду вырыты лисьи норы, прикрытые броневыми щитами, а в них немцы. Выбить их оттуда нет возможности, и мы совершенно бессмысленно несем потери. Наша артиллерия обрабатывает уже вторую линию траншей, а мы ведем проигрышный бой в первой.
Видим, как несколько солдат из роты Горобца, пытаясь отойти, перелезают через бруствер и все до единого валятся под огнем пулеметов.
Наша группа вскакивает в один из дзотов. Он пуст. Но амбразура его достаточна велика, чтобы пролезть человеку. Первым протискивается Ромахин, за ним я. Скорей к своим траншеям!
Что-то горячее и сильное бьет меня сзади в шею. Падаю и оказываюсь за небольшим плоским камнем, прижимаюсь к его холодной шершавой поверхности. Тут же чувствую удар в левый бок. Ощупываю бок. В гимнастерке — дыра, а ладонь алеет от крови. Страшно, но боли почти не чувствую. Вдруг что-то мягкое и тяжелое наваливается на меня. Хочу высвободиться, но меня давят еще сильнее. Свободной рукой — левая сжимает автомат — хватаю за голову человека, навалившегося на меня, и слышу голос Фомичева:
— Спокойно, старшина.
Он продолжает с силой прижимать меня к земле.
Близкий разрыв. И я чувствую, как в бок одновременно вонзается несколько осколков.
Застонал и дернулся Фомичев. Я понял, что он теперь весь в дырках и ему все равно. Так и лежим. Только частые разрывы вокруг некоторое время заставляют напрягаться, а затем приходит темнота.
Очнулся оттого, что ударил в глаза солнечный луч. Медленно приходит сознание. Кругом тишина и спокойствие. Хочется лежать, не двигаясь, но сверху тяжело давит Фомичев, и я начинаю постепенно освобождаться. Движения вызывают страшную боль на шее и в животе. На то, чтобы выползти из-под тела Виктора, уходит вечность. Вижу его белое, как снег, обескровленное лицо; набравшись сил, тормошу Фомичева, и он открывает глаза.
На Викторе нет живого места. Весь он изодран и изорван. Спрашиваю, может ли двигаться.
— Нет, — шепчет Виктор.
Помощи до наступления темноты ждать нечего. Виктор до ночи может умереть. Не знаю, откуда взялись силы, но подбираю и вешаю на плечо два автомата, беру на закорки бесчувственное тело друга и, пошатываясь, бреду в сторону нашей обороны. Это, конечно, были бы мои последние в жизни шаги, если бы не подполковник Пасько. Как я узнал позднее, командир полка первый увидел, как на нейтральной полосе поднялась странная фигура, и немедленно отдал приказ открыть огонь по обороне противника, чтоб отвлечь и ослепить немцев.
Все четыреста метров, какие я медленно и почти машинально шагал с непосильным грузом, меня сопровождала непрестанная стрельба, но и мысли не было, чтобы лечь, спрятаться, уйти из-под огня. Помню только бегущих мне навстречу девчат-снайперов в белых халатах, и дальше провал.
Очнулся я спустя много часов в полковой санчасти, уже после операции, и только тогда узнал, чем и куда ранен. Пуля слегка задела шею. Несколько мелких осколков мины пришлись в левый бок, руку и один осколок— это была самая тяжелая рана — в живот.
Я пытался спросить у медиков о ребятах, о Фомичеве, но те лишь прижимали палец к губам: мол, нельзя разговаривать.
В тот же день меня отправили в Мурманск.
В госпитале, который размещался на Жилстрое в здании бывшей 19-й школы, я оказался в одной палате с Николаем Ерофеевым и узнал грустную историю его спасения и некоторые подробности нашей разнесчастной разведки боем.
— Я попался, как и все, — рассказывал Николай. — Бегу вперед по траншее, а мне сзади по ногам из автомата. Обернулся, падаю и вижу, как убралось дуло и захлопнулся железный люк. Эх, думаю, мать честная! Пропадать, так чтоб гады не насмехались. Чеку с гранаты выдернул только — откуда ни возьмись, боксер наш, Серега. Гранату отнял — и меня через бруствер. А вот сам не успел. Навалились на него гады, Тогда он, видать, моей же гранатой и себя, и их. Вот ведь парень! Ходил-то павлином, будто для себя все, а тут… — и Ерофеев, оглянувшись на дверь палаты, вынул недокуренную цигарку.
— Да, жаль Сергея. Ну и как ты дальше?
— Я-то что. Сначала на локтях отползал, ямку нашел, а ввечеру, говорят, свои подобрали. Я-то не помню.
Узнал я, что вторая стрелковая рота потеряла в том бою шестьдесят человек убитыми и много ранеными, а наш взвод выбыл полностью — трое убито и пятнадцать ранено.
Кроме Смирнова, были убиты разведчики Лебедев и Сергеев.
Умер в госпитале и Виктор Фомичев, человек, которому я обязан жизнью и которого никогда не забуду. Попал в госпиталь командир роты лейтенант Горобец.
Наши девушки отличились. Пять ночей они без устали обшаривали все кочки, все кустики, все камни и вынесли не только всех раненых, но и всех убитых.
Из мурманского госпиталя через некоторое время меня отправили в Петрозаводск, где я провалялся больше месяца, а потом бежал. Это было так.
В последних числах сентября я получил от Саши Плуговой письмо, из которого узнал, что наш полк переброшен на левый фланг в район Малого и Большого Кариквайвишей. Саша писала, между прочим: «Оборону на новом месте не строим, живем в палатках, каждую ночь Дима Дорофеев выводит нас в поиск — ведь мы теперь представляем весь взвод разведки».
Нетрудно было догадаться, что там начинаются события, скоро наступление. Невмоготу как захотелось в полк. На утреннем обходе попросил врача о выписке, но тот меня и слушать не стал.
А так как к этому времени я уже самостоятельно гулял по госпитальному двору — решил уйти без выписки. Попросил солдата с соседней койки передать врачу записку о том, что иду на фронт, вышел на утреннюю прогулку и перелез через невысокий забор. Я все рассчитал. Через сорок минут на Мурманск шел пассажирский поезд. Я забрался в вагон и «зайцем» проехал до Медвежьегорска, где, по счастью, наткнулся на воинский эшелон, идущий на наш участок фронта.
В вагоне с девушками-зенитчицами без труда добрался до Колы и через сутки с небольшим был в своем взводе.
К этому времени вернулись из госпиталей Гришкин, Ромахин, потом Верьялов, Крылов — всего нас собралось одиннадцать человек.
И опять началась наша обычная работа.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
ВПЕРЕД!
К осени 1944 года противник сильно укрепил свои позиции в районе высоты Большой Кариквайвиш, и мы долгими осенними ночами сидели близ траншей противника, нанося на карту все, что нам удавалось увидеть, услышать и засечь.
Ночь на седьмое октября 1944 года мы, как обычно, провели за передовой линией и вернулись на самой заре.
Не успел расположиться, как меня позвали в траншеи. Там рядом с командиром полка я увидел массивную фигуру генерала Худалова. Прошу у него разрешения обратиться к подполковнику, но генерал прерывает меня:
— Почему немец ушел с обороны?
Я стою, как столб, и ничего не могу сказать от изумления. Как же так, двадцать минут назад фрицы были в траншеях. Не могли же они за это время покинуть их? И откуда генерал может это узнать?