— Нет.
— Почему?
— Господин следователь, — сказал Меттенгеймер, тщетно ища платок в кармане брюк. — Хоть она и против нашей воли вышла за этого человека…
— Однако вы, как отец, были против развода.
Нет, эта комната все-таки не обыкновенная комната. И самое страшное в ней, что она тихая и светлая, что она испещрена нежными тенями листвы, обыкновенная комната, выходящая в сад. Самое страшное то, что этот молодой человек, обыкновеннейший молодой человек, с серыми глазами и аккуратным пробором, — что он все-таки всеведущ и всемогущ.
— Вы католик?
— Да.
— Вы поэтому были против развода?
— Нет, но брак…
— Для вас святыня? Да? Для вас брак с негодяем — святыня?
— Ведь никогда не знаешь, вдруг человек и перестанет быть негодяем, — возразил Меттенгеймер вполголоса.
Молодой человек некоторое время рассматривал его, затем сказал:
— Вы положили платок в левый карман пиджака.
Вдруг он стукнул кулаком по столу.
— Как же вы так воспитали вашу дочь, что она могла выбрать такого мерзавца? — загремел он.
— Господин следователь, я воспитал пятерых детей. Все они делают мне честь. Муж моей старшей дочери — штурмбаннфюрер. Мой старший сын…
— Я спрашиваю вас не о других детях. Я спрашиваю сейчас только о вашей дочери Элизабет. Вы допустили, чтобы ваша дочь вышла за этого Гейслера. Не дальше как в конце прошлого года вы сами сопровождали дочь в Вестгофен.
В это мгновение Меттенгеймер почувствовал, что у него про запас, на самый крайний случай, все-таки есть его нерушимая опора. Он ответил совершенно спокойно:
— Это тяжелый путь для молодой женщины.
Он думал: а молодой человек — сверстник моего младшего сына. Как смеет он говорить таким тоном? Плохие у него были родители, плохие учителя. Рука обойщика, лежавшая на левом колене, опять начала дрожать. Однако он спокойно добавил:
— Это был мой долг как отца.
На миг стало тихо. Хмурясь, смотрел Меттенгеймер на свою руку, которая продолжала дрожать.
— Ну, для выполнения этого долга вам в дальнейшем едва ли представится случай, господин Меттенгеймер.
Меттенгеймер вскочил и крикнул:
— Разве он умер?
Если допрос был построен на этом, то следователь должен был испытать разочарование. В тоне обойщика прозвучало совершенно явное облегчение. Действительно, смерть этого парня сразу все разрешила бы. Она освободила бы обойщика от тягостных обязанностей, которые он на себя возложил в исключительные и решающие минуты жизни, и от хитрых и мучительных попыток все-таки от них уклониться.
— Отчего же вы полагаете, что он умер, господин Меттенгеймер?
Меттенгеймер сказал, заикаясь:
— Вы спросили… я ничего не полагаю.
Следователь вскочил. Он перегнулся через стол. Его тон вдруг стал вкрадчивым.
— Нет, но почему, господин Меттенгеймер, допускаете вы мысль, что ваш зять умер?
Обойщик сжал вздрагивающую левую руку правой. Он ответил:
— Я ничего не допускаю. — Его спокойствие исчезло. Другие голоса зазвучали в нем, и он понял, что никогда ему не отделаться от того молодчика, от Георга. Ему вспомнилось, что ведь таких молодых упрямцев — если правда то, что рассказывают, — нестерпимо мучают, и его смерть должна была быть невообразимо тяжелой. И в сравнении с этими голосами сухой, отрывистый голос следователя показался ему принадлежащим самому обыкновенному молодому человеку, разыгрывающему из себя важную персону.
— Но ведь были же у вас какие-то основания предположить, что Георг Гейслер умер? — Следователь вдруг зарычал: — И нечего нам тут голову морочить, господин Меттенгеймер!
Обойщик вздрогнул. Затем, стиснув зубы, молча посмотрел на следователя.
— Ваш зять был вполне здоровый молодой человек, ничем особенным не болевший. Значит, ваше утверждение должно же на чем-нибудь основываться.
— Да я ничего и не утверждал. — Обойщик снова успокоился. Он даже выпустил свою левую руку. А что, если он сейчас правой рукой ударит этого молодого человека по лицу, что тогда? Тот его, конечно, пристрелит на месте. А лицо у молодого человека будет багровое с беловатым пятном там, куда опустилась твоя рука. В первый раз со времен молодости в его старой, усталой голове родилось желание сделать в своей жизни этакий отчаянный крутой поворот, просто немыслимый на нашей земле. Он подумал: не будь у меня семьи… Он подавил улыбку, поймав языком ус. Следователь удивленно уставился на него.
— А теперь слушайте внимательно, господин Меттенгеймер. Ввиду ваших показаний, которыми вы подтвердили наши собственные наблюдения, а в некоторых важных пунктах даже дополнили, мы хотели бы предостеречь вас. Мы хотели бы предостеречь вас в ваших собственных интересах, господин Меттенгеймер, в интересах всей вашей семьи, главой которой вы являетесь. Воздержитесь от всякого шага и всякого слова, которые имели бы какое-нибудь отношение к бывшему мужу вашей дочери Элизабет, Георгу Гейслеру. А если у вас возникнет какое-нибудь сомнение или понадобится совет, то обращайтесь не к вашей жене, и не к членам вашей семьи, и не к священнику, но обратитесь в наше главное управление, комната восемнадцать. Понимаете вы меня, господин Меттенгеймер?
— Конечно, господин следователь, — сказал Меттенгеймер.
Он не понял ни слова. От чего предостерегали его? Что он подтвердил? Какие у него могли возникнуть сомнения? Молодое лицо, которое ему только что хотелось ударить, вдруг стало каменным — непроницаемое олицетворение власти.
— Можете идти, господин Меттенгеймер. Вы ведь живете Ганзаштрассе, одиннадцать? Служите у Гейльбаха? Хайль Гитлер!
Мгновение спустя обойщик уже был на улице. Город был залит теплым, прозрачным светом осеннего солнца, придававшим толпе ту праздничную веселость, которая обычно чувствуется только весной, и эта толпа увлекла его. «Чего они от меня хотели? — думал он. — Для чего, собственно, они меня вызывали? Может быть, все-таки из-за ребенка Элли? Они ведь могут лишить меня… как это называется… да, права попечительства». Ему вдруг стало легче. Он говорил себе, что все это не важно: просто какой-то чиновник по какому-то официальному делу о чем-то спрашивал его. Как можно из-за подобных пустяков так расстраиваться? У него нет ни малейшей охоты копаться в этом. Ему захотелось поскорее услышать знакомый запах клейстера, залезть в свой рабочий халат, погрузиться в обыкновенную жизнь так глубоко, чтобы никто его там не нашел. Тут показался двадцать девятый номер. Обойщик оттолкнул ожидавших и вскочил в трамвай. Но его, в свою очередь, протолкнул вперед какой-то человек, вскочивший следом за ним. Это был кругленький господинчик в новой фетровой шляпе; казалось, она положена на его макушку, а не надета. Господинчик — немногим моложе его самого. Они наперебой пыхтели и отдувались.
— В нашем возрасте, — сказал Меттенгеймер, — это, пожалуй, рискованно.
Другой ответил сердито:
— Вот именно.
Когда Меттенгеймер пришел к себе на работу, Зимзен встретил его словами:
— Если бы только я знал, Меттенгеймер, что вы так скоро придете. А я думал, у вас пожар или жена в Майне утонула.
— Надо было уладить кое-какие формальности, — сказал Меттенгеймер. — Который час?
— Половина одиннадцатого.
Меттенгеймер натянул свой халат. Он с места в карьер начал разносить рабочих:
— Опять наклеили сначала бордюр! На что это похоже? Ведь не выделяется. У вас одна забота — не выпачкать обоев! Ну, так будьте осторожнее, вот и все. А это содрать надо, все зря! — Он пробормотал: — Счастье, что я еще поспел! — Он прыгал по лестницам, словно белка.
IV
Георгу повезло. Едва собор отперли, как он превратился в раннего богомольца. Среди толпы женщин он был просто один из немногих мужчин. Кистер узнал его. Ишь, еще один одумался, решил он удовлетворенно. Поздновато, правда, долго уж не протянет. Георгу не сразу удалось подняться. Он с трудом дотащился до двери и вышел. Ну, он и двух дней не проживет, подумал кистер. На улице свалится. У Георга лицо было серое, точно он был смертельно болен.