Заиграла на гитаре тетя Люба. Звуки гитары вдруг заставили притихнуть людей, замолчать, не кричать от страха, встать с пола, сесть на скамейки, застыдиться своего страха.
Струны пели громко, их пение было неожиданным, властным и поэтому колдовским.
— Вот бабье! — сказал кто-то в темном углу. — Перешарахались и меня перешарахали.
Никто не ответил.
запела тетя Люба. Голос у нее оказался низким, грудным,
Звезда любви приметная.
Ты у меня одна заветная,
Другой не будет никогда.
Трудно сказать, чем околдовала песня. Если прочитать слова на бумаге, не слушая музыки, они покажутся блеклыми, неинтересными, но тут, в подвале, где людей было как картошки в кладовой, когда вдоль улицы трещали по швам дома, когда грохот, как хулиган, врывался через щели-окна, каждое слово звучало с особым смыслом, светилось многоцветной красотой, успокаивало, бодрило и, самое главное, заставляло задуматься о том, что было прожито, что когда-то радовало, что необходимо было помнить, иначе утеряет смысл желание выжить, спастись и дождаться нового счастья.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
в которой появляется Хасан с балалайкой и уже знакомые стоптанные кирзовые сапоги.
Хасан, мой знакомый по военному госпиталю, вошел в бомбоубежище и закричал от двери:
— Козловы! Выходи строиться!
— Кончился налет? — спросили женщины.
— Полетели на левый берег. Кому куда, торопитесь бегом, — командовал красноармеец Хасан. В руках он держал госпитальную балалайку.
Перепрыгивая через узлы, мы с Рогдаем бросились к нему.
— Хасан, мама где? Мама тоже приехала?
— Здравствуй, здравствуй! — поздоровался с каждым за руку Хасан.
— Где Надежда Сидоровна? — спросила тетя Клара.
— Она грузит раненых. Мы эвакуируемся, — ответил важно Хасан. — Машина ждет. Машина стоит, пойдем бегом.
— Вы их что, забираете? — растерялась тетя Клара.
— Такой приказ от их мамы.
— Что ж, понятно, — произнесла тетя Клара. — До свидания, мальчики. Куда вы их повезете? Как же так?.. Мне Надежда Сидоровна нечего не передавала? Можно, я с вами?
— Места нету, — сокрушенно сказал Хасан. — Лежат, кто ходить не может. Ребяток можно, тебя никак не можно. Нету места. Некуда взять. Йек, нет.
Не знаю, чем объяснить происшедшее, может, тем, что очень хотелось побыстрее выбраться из подвала и уехать, только про тетю Клару мы забыли. Ни я, ни Рогдай не вступились за нее.
Мы вышли из дому. В конце улицы горело, бежали люди, их криков не было слышно из-за шума пожаров.
Машина стояла за углом. У старой, расхлябанной трехтонки заглох мотор. Шофер выскочил из кабины, повертел ручкой, мотор зачихал и замолк.
— Чтоб тебя приподняло да бросило! — выругался шофер. Он был мокрый от пота. Открыл капот, занялся зажиганием.
Посредине кузова на соломе лежали запеленатые в бинты, у бортов плотно сидели легкораненые. Ни жалоб, ни стонов. Лица напряженные… В лицах непонятная сосредоточенность.
Рогдая посадили в кузов.
— Садись в кабину, — приказал мне Хасан. — Дорогу покажи. Прямо нельзя. Не надо главной. Показывай дорогу.
В кабине сидел военврач. Я видел его в госпитале. Пришлось сесть к нему на колени.
Как ни странно, базар не пострадал. Горели дома, сложенные из камня, а деревянные ларьки стояли невредимыми. Непривычно было смотреть на пустой базар, где всегда толпились люди, стояли подводы. Какой-то чудак вышел из-за прилавков, неся на плечах тяжеленный мешок. Чудаком оказался дядя Ваня, дворник из Дома артистов, весьма авторитетная личность для меня и моих друзей.
Он опустил мешок на землю, обтер рукавом косоворотки пот на лице, посмотрел косо и спросил:
— Бежите?.. Все бегут. Вся власть бежит. Продали жиды Россию.
— Чего несешь, хозяин? — поинтересовался Хасан и пнул мешок ногой.
— Хлебушек с элеватора. Горит элеватор, — радостно пояснил дядя Ваня. — Напротив элеватора дом высоченный, немец-то пикировал — говорят, подстрелили из пулемета, он и шмякнулся. Вместе с домом шарахнулся. Сила у немца! Элеватор-то по швам лопнул. Горит хлеб. Я мешочек и прихватил для хозяйства.
— Нехорошо, — поморщился Хасан.
— «Нехорошо»! — передразнил дядя Ваня. — У тебя ноги длинные, а мне зиму нужно куковать, пока порядок образуется. Буду свой хлеб зимою есть… Ты небось и не знаешь, как хлебушек добывается, сколько в него пота крестьянского вкладывается, привык жрать хлеб готовый, татарская морда. Эх, продали Россию!
— Ворюга! — побелел Хасан. — Властью недоволен…
— Мне твоя власть ничего не дала. Мне все одно какая власть, лишь бы порядок. Разве я один остаюсь, всякий народ есть…
— Грабить остаешься? Шкура!
— Не ори, оторались, — зло заявил дядя Ваня. — Из огня беру. Все равно пропадет. Торопись, торопись, товарищ, а то мост взорвут, убежать не успеешь.
Я никак не мог поверить в то, что слышал… Как же так? Кто-то остается ждать немцев? Дядя Ваня, наш дворник, у него всегда была вареная картошка с подсолнечным маслом, он угощал нас картошкой, — и дядя Ваня остается в городе, будет жить при немцах? То, что он взял где-то мешок хлеба, это для меня не было страшно, я тоже лазил в сад Дзержинского за грушами, воровал груши в общественном саду, — подумаешь, человек взял мешок зерна! Правда, я плохо представлял, как из зерна пекут хлеб, но это были несущественные детали. Конечно, чем зерну гореть, пусть лучше люди разберут по домам. Вон тетя Маруся, продавщица из углового магазина, в подвале отказалась выдать хлеб без карточек. Разве она права? Лучше раздать хлеб без всяких карточек и денег, пока не поздно.
И тут я увидел ноги дяди Вани, и мысли у меня оборвались, застопорились, потому что я обалдел, меня оглушило увиденное — на дяде Ване, на его ногах, на ногах нашего дворника, были знакомые кирзовые сапоги с потрескавшимся верхом, с каблуками, стоптанными внутрь… Я видел из-под кровати эти сапоги в нашей комнате.
Это он приходил. Он взял мамин свитер, папин костюм, рылся в комнате тети Клары, разыскивал серьги, дутый золотой браслет. Он!..
Наверное, нужно было закричать, что он ворюга, но я не смог закричать, потому что первый раз в жизни увидел настоящего грабителя. Не какого-то там чужого, а своего, нашего дядю Ваню. Пока я соображал, что к чему, завелся мотор трехтонки.
— Мальчик, показывай, куда ехать!
Ехали мы медленно — посредине улицы валялись телефонные столбы, сучья с деревьев. На перекрестках высматривали, куда сворачивать, потому что на некоторых улицах дома горели с двух сторон и посредине мостовой пузырился асфальт. Шофер беспрерывно сигналил. Люди бежали, шли, катили тачки и не обращали внимания на машину.
Трехтонка пересекла проспект Революции, проехала к Каменному мосту, спустилась под него. Проехали мимо домика портного, который когда-то шил отцу костюм. Здесь было тихо. За зелеными заборами тянулись деревянные домики, ставни на домах были закрыты. Пригороды немец не трогал.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
в которой рассказывается о курдючных овцах и танке Т-34.
Центр Воронежа на бугре. От центра к Чернавскому мосту ведет широкий Петровский спуск, мощенный гранитной брусчаткой. Здесь ходил трамвайный вагончик под номером три, трамвай с прицепом не смог бы подняться по крутому склону Петровского спуска.
Трехтонка выехала к мосту с боковой улицы и остановилась. У моста бурлила пробка из подвод, грузовиков и тачек. Машина уперлась в отару овец. Каким образом овцы оказались здесь, было совершенно непонятно. Овцы блеяли, сбившись в жучу; каждая овца норовила забраться в середину отары.
У чабана в руках была длинная крючковатая палка, на голове — танкистский шлем. Он спорил с военным, у военного на рукаве красовалась повязка с буквой «Р».