— Да, был, — ответил я.
— С дисциплиной, выходит, нелады. Плохо… Но нет худа без добра. Когда вернешься в роту, не распространяйся — пусть думают, что сидел под арестом. Теперь иди отдыхай! Тебя сюрприз ожидает… Тебя ждет близкий человек. Иди, ждут. Счастливо!
Екнуло сердце, промелькнула мысль: «Мама…», но я тут же заглушил эту мысль, потому что она была нереальной — стала бы мать рекомендовать разведчикам меня как лоцмана. Давно бы уже нашла нас, если бы успела выскочить из города. Меня ошеломило другое известие — немцы выгнали из Воронежа жителей. В городе никого не осталось. Мертвый город… Трудно представить такое. Хотя…
За лето произошло многое. Я разучился удивляться. Жизнь диктовала свой ритм, и некогда было вскидывать руки, цокать языком: «Ах, что вы говорите! Да как же так? Неужели в самом деле все сгорели карусели?» Сгорели карусели, и полгорода моего сгорело. И теперь жителей немцы угнали куда-то… Куда? Ох, велика земля! Тысячи людей, миллионы можно угнать и так упрятать, что концов не найдешь. И среди этих миллионов был один человек, которого я обязательно должен был разыскать, если, конечно, он остался живой.
Опять посадили в машину и опять куда-то повезли. Ехали лесом, переезжали мосточки. Ехали в тыл. Понятно. Если бы к фронту, попадались бы военные, и чем ближе к передовой, тем их было бы больше.
Лес уже приготовился к зиме — березы, осины стояли голыми, лишь пламенели клены, а елки точно ощетинились, как ежи.
Никогда не думал, что под Воронежем такие леса.
В одном месте дорогу перебежали два оленя. Это произошло неожиданно. Машина остановилась. Шофер выдернул из-за сиденья автомат, соскочил на землю.
Зверь ушел. И я был рад этому… Зверь летел по воздуху, касался земли, и земля точно отталкивала его. Так мячик прыгает по асфальту.
Шофер вернулся, сунул автомат в машину, сел и сказал:
— Упустил… Не везет! На той неделе ребята медведя завалили. Как дали бронебойной!.. Мясо — во! Красное только. Зверь тут непуганый — заповедник.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
в которой Альберт Козлов встречает еще одного старого знакомого.
Несколько раз останавливали, проверяли документы. Часов в пять мы подъехали к бывшему монастырю — высокая облупленная стена, точно измазанная суриком, широкие, тяжелые ворота, захлопнутые наглухо, у ворот — часовой. Он молча, натужившись, отвалил ворота, мы въехали во двор, сзади тревожно зазвенел звонок.
Громыхая подкованными сапогами по булыжнику, подбежал дежурный командир, заглянул в машину, улыбнулся и сказал шоферу:
— Что долго так? Расход на обед оставили.
— Зря старались, я в штабе порубал, — ответил шофер.
Они еще поговорили о разных разностях… Я огляделся. Справа и слева, метров на двести тянулись одноэтажные, как казармы, здания с массивными решетками на окнах. Монастырь снаружи выглядел жалким и обтрепанным, внутри сверкал той казенной чистотой, которая бывает только в военных подразделениях. В конце двора торчала церковь с высоченной колокольней, с которой, как лианы, свешивались антенны. По монастырским стенам прогуливались часовые.
За церковью к реке спадал сад. Фрукты в нем убрали, не как в колхозном. Здесь красноармейцы постарались.
Меня провели в глубину сада к избенке, не то бывшей келье, не то монастырской кладовой. Она притаилась у самой реки в трескучих, уже голых зарослях малины.
— Иди! До скорой встречи.
В саду стояли странные сооружения — заборы, макеты стен домов, бумы на разных высотах — от низеньких, у самой земли, до поднятых на высоту березки; висели, как повешенные преступники, чучела, набитые ватой, валялись куски колючей проволоки. Я видел войсковые полосы препятствия, здесь было что-то посложнее и позамысловатее.
Скрипнула дверь. На пороге избенки появилась тетя Клара! Она!
Она целовала меня, гладила по голове и, конечно, как положено, плакала. Никак не понять, почему женщины плачут при встречах. Распускают сырость.
— Что ревешь-то? — спросил я. — Чего плачешь?
— Соскучилась, — ответила тетя Клара. — Рогдая не увижу…
Мы вошли в избенку. Внутри было уютно по-мирному. Неплохо окопалась тетя Клара — комод, деревянная кровать, на тумбочке — приемник. Меня заинтересовал приемник, сроду такого не видел — в полированной черной коробке, с «рыбьим глазом». Лампочка такая зеленая, чего-то в ней сходится при настройке на волну. Название «Телефункен». Эмблемочка. Интересный приемник.
— Где достала?
— Немецкий, трофейный, — сказала тетя Клара. — Ну, как вы? Сядь, расскажи. Как изменился! Похудел и вырос, лицо крупное. Взрослеешь. Я не видела тебя в форме. Покажись.
— А где твоя? — спросил я. — Почему ты в гражданском?
На ней была черная узкая юбка, двубортный пиджак с подбитыми плечами, шерстяная зеленая кофточка. Не нашенская одежда, сразу видно, что трофейная.
— Надо, — ответила она. — Я теперь буду так, в форме мне нельзя.
И я наконец-то сообразил… Наконец дошло, о ком говорил капитан в блиндаже, о каком самом главном в группе, которого я должен перевести через реку Воронеж, о главном, который меня знает с пеленок и плавать не умеет. Выходит, главный — тетя Клара. Точно!
Наверное, я побледнел, потому что тетя Клара засуетилась и предложила ложиться спать. По-моему, она боялась, что я начну задавать вопросы, на которые нельзя отвечать. Она настойчиво требовала, чтоб я лег спать.
— Рано!
— День — наша ночь, ночь — наш день, — сказала она.
Вдруг открылась дверь и вошел немец в зеленом мундире.
— Спокойно, спокойно — сказала тетя Клара. — Познакомься. Ваня… никак не привыкну, Вилли. — Она что-то добавила по-немецки. — Это Алик.
— Здорово! — сказал по-русски немец и улыбнулся.
— Здравствуйте, — ответил я, плохо соображая, что происходит.
— Испугался? — спросил «немец». — Я сам, брат, боюсь. Привыкаю. Чего глаза выпучил? Клара, включи приемник. Любопытное выступление. Включи, послушай! Последние установки.
Тетя Клара включила «Телефункен», раздался щелчок, и загорелась зеленая лампа настройки — «рыбий глаз». Через секунду из приемника вырвался рев. Рев заполнил все пространство в хатке. Грохот усиливался. И вдруг звуки смолкли. Заговорил человек. С надтреснутым голосом. Немец. Заговорил спокойно, вкрадчиво. Он произнес несколько фраз и внезапно заорал, точно ему всадили сзади вилку.
И опять как будто что-то взорвалось.
Оратор говорил долго.
Тетя Клара и человек в форме немецкого офицера внимательно слушали радио, изредка переглядывались между собой.
— Кто это? — спросил я, когда затих очередной рев.
— Гитлер, — просто ответила тетя Клара.
Слово «Гитлер» было для меня целым понятием, и странно было слышать, как говорил один человек. Кончался сорок второй год. Немцы вышли к Сталинграду. И жутко было слышать фашистов — казалось, они рядом, за стенами монастыря.
Затем заиграли марши. Звенели трубы. Гремели барабаны. Раздавались команды — там, где-то далеко-далеко, маршировали, а под Воронежем от поступи немцев дребезжала пепельница на комоде.
Тетя Клара выключила приемник.
— Что он говорил? — спросил я.
— Хвастался, — сказала тетя Клара и подула на руки, точно они замерзли. — Хвастался. Грозился.
Сорок второй год… Сейчас, когда прошло много времени, можно подумать: что страшного было в крике Гитлера? Он ведь войну проиграет, отравится, и его труп сожгут эсэсовцы. Это теперь он не страшен, как не страшен Чингисхан. Помню, больше всего поразило, что Гитлер говорит, как человек, человек из плоти, — значит, у него бывают болезни, он может бояться мышей или пауков. Странно!
Спать меня уложили на топчане. На мягкой перине, под теплым одеялом я разомлел и заснул беспробудно.
Встал чуть свет, потому что привык вставать с петухами. В домике никого не было. Я оделся, нашел полотенце и кусок пахучего немецкого мыла, вышел в сад.