— Спрашиваешь! К ордерам летунов представили. Асов посбивали, два немецких аэродрома разнесли в пух.
Самолет вынырнул на небольшой высоте из-за бугра. «Як» шел боком, моторы чикали, точно простуженные.
— Подбит!
«Як» пролетел над нашими головами, обдало ветром и гарью. Не выпуская шасси, самолет брюхом коснулся земли, разлетелась ботва, он пропахал грядки, что-то затрещало, левое крыло задело за землю и отвалилось, точно его отрезали косой. Самолет задрал хвост, секунду постоял на носу и опрокинулся.
Не знаю, почему летчик посадил машину на Лебяжьем поле. Может, горючего не хватило, или моторы не дотянули, или не разрешили посадку на полосу, чтоб не выдать «костылю» точные координаты аэродрома.
Мы не видели, когда улетел немец, нам было не до «костыля». Мы бросились к «яку». Машина, к счастью, не загорелась. Она лежала перевернутая. Что-то шипело и слегка потрескивало.
Мы окружили самолет и молчали.
— Летчика спасай! — догадался наконец кто-то.
Люди полезли под уцелевшее крыло: фонарь был смят, вместо головы человека виднелся парашют — летчика перевернуло в кабине.
— Навались! Берите за крыло. Веревки, веревки несите! Вяжи за целое крыло! Переворачивай!
Общими усилиями перевернули, самолет лег почти набок. Бойцы лопатами били по фонарю, фонарь заело.
Его вытащили за парашют. Он не стонал. Почему-то ноги болтались, как на шарнирах, неестественно свешивались, когда летчика несли на руках к дороге.
— Сердечный, — говорили тихо женщины.
— Дышит хоть? Послушай!
Отстегнули парашют, расстегнули на груди комбинезон, послушали.
— Не слышно.
— Умер!
— Убили!
— Преставился!
И люди отшатнулись от летчика. Они боялись смерти, боялись мертвых.
— Разрешите! — подошла Стешка, взяла руку летчика. — Пульс бьется. Живой! Дайте воды!
Воды не нашлось. Кто-то принес недопитую бутылку молока.
Стешка сдернула с головы косынку, намочила в молоке угол косынки, оттерла кровь с лица летчика.
На земле лежал молодой парень…
Заговорили разом. Бросились распрягать лошадей. Зря бросались, потому что телеги-то не было. Каждый советовал, колготился, и все понимали, что бессильны помочь.
С включенной сиреной на поле выскочила пожарная машина, за ней санитарная, еще какие-то машины… Приехал комендант аэродрома.
Комендант спокойным, четким и негромким голосом приказал:
— Женщины! Ребята, женщины — в сторону! Отойдите! Давайте! Давайте! Спасибо… Без вас… Фотографируй! Живой летчик? Успели?
— Пульс прощупывается, — ответил военный в белом халате.
Летчика положили на носилки. Ноги у него были тряпичные. Я догадался — перебиты. Пока несли до санитарной машины, военный в белом халате на ходу, изловчившись, сделал летчику в руку укол.
Около самолета крутился фотограф. Он с разных точек фотографировал самолет, просил, чтоб опустили крыло, чтоб заснять первоначальное положение, как было после приземления. Затем фотографировал канавку, сделанную брюхом машины по полю. Щелкал «лейкой» деловито и спокойно: видно, привык.
Командиры с эмблемами техников оседлали самолет, как муравьи дохлую муху. Залезли под самолет, на самолет, в самолет… Перебрасывались фразами. Без эмоций, без вздохов и женского соболезнования.
В жизни авиачасти потери предполагались заранее, как само собой разумеющиеся вещи.
Комендант аэродрома подписал какую-то бумагу, обратился к бойцам:
— Где командир вашей роты?
— В штабе.
— А политрук?
— В кузнице. Колхозных лошадей кует.
— Без них обойдемся. Ты! — Комендант указал на дядю Борю Сеппа, он случайно стоял ближе других бойцов. — Мигом в машину, в расположение. Взять оружие, патроны и назад. Будете охранять самолет. Предупреждаю — никого не подпускать. Головой отвечаете за приборы. Машина опытная.
— Слушаюсь!
— Идите!
Дядя Боря сел в «виллис», машина поскакала по грядкам, огибая черные кучи картофеля. Дядя Боря Сепп торопился заступить в наряд.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
которая служит продолжением предыдущей.
На Лебяжьем поле я видел дядю Борю Сеппа в последний раз — ночью его принесли на шинели мертвым. Его зарезали. Сняли классически. Думаю, что он и не сообразил, что происходит, когда из темноты сзади набросились, перехватили горло и точным ударом всадили нож под сердце.
На лице у него застыло изумление, точно он хотел спросить: «За что? Да разве можно так? Разве можно человека ножом?!»
— Рота, в ружье!
Бойцы выскакивали из палаток, на ходу завязывали обмотки, натягивая гимнастерки. Не зря Прохладный натаскивал роту, как гончих на волка.
Наступил момент, в предвидении которого младший лейтенант не давал нам спокойно спать, — боевая тревога.
Четко расхватали оружие из пирамид, выстроились. Замерли. Ели глазами начальство и украдкой косили в сторону столов для чистки оружия — на среднем лежало тело рядового Сеппа, накрытое шинелью.
Появился младший лейтенант Прохладный, с ним политрук Иванов и еще командир, старший лейтенант. Как его фамилия, не знаю, известно лишь, что служил он в СМЕРШе — особом отделе авиационного полка.
— Рота, смирно! Вольно! Поглядите туда! — показал Прохладный пальцем на столы для чистки оружия. — И запомните: лежит товарищ. Про мертвых плохо не говорят. Но… чем он занимался на посту? Дайте сюда!
Политрук достал из планшетки какую-то финтифлюшку.
— Посмотрите. Ознакомиться всем! — приказал Прохладный.
Финтифлюшка пошла по рукам. Это оказалась поделка из желудей и разлапистого корня ольхи — маленький добрый гномик с детской улыбкой. Он улыбался, точно приветствовал: «Здравствуйте! С добрым утром!»
— Вот чем занимался на посту рядовой Сепп, — прерывисто продолжал Прохладный. — Игрушечку резал… Игрался! На боевом посту… В военное время. Службу нес. Старший лейтенант, ставьте боевую задачу!
Прохладный расстегнул ворот гимнастерки, начал растирать сердце рукой. Шрам на его лице был пунцовый; казалось, что шрам светится, как рубец на стальной плите после сварки автогеном.
Старший лейтенант — особняк, прохаживаясь перед строем, простуженным голосом говорил:
— Сегодня ночью, около двух, на посту убит часовой. Колющим оружием в область сердца. Немецкие диверсанты в количестве шести человек…
— Меньше, — перебил Прохладный. — Трое. Три следа.
— Будем считать, шестеро… — сказал старший лейтенант.
— Трое! — зло повторил Прохладный.
— Число диверсантов точно не установлено, — сказал старший лейтенант. — Они убили часового, сняли с подбитого самолета приборы. Ближайшие части подняты по тревоге. Предупреждено население. Будем прочесывать местность. Задача — любой ценой взять немецких диверсантов. Самое важное — не позволить переправить через линию фронта вооружение с «яка». Вы скажете? — обратился он к политруку.
— Товарищи, — сказал капитан Борис Борисович и поправил левой рукой редкую шевелюру, — притупилась бдительность. И за это платим…
— Рота! — скомандовал Прохладный. — Запомнили приказ старшего лейтенанта?
— Так точно!
— Теперь запомните мой. Ищите троих. К сожалению, поиск возглавляю не я. На-пра-во! Прямо бегом марш! Козловы, Козловы, вон из строя! Сено-солома, детский сад! Остаться в расположении. Дежурный, дежурный по роте, прими на подмогу. И построже. Чтоб не играли в куколки на посту.
Рота убежала… В ночь, в лес, в поля искать врага, убийц-фашистов. И сразу стало тихо в соснячке, и сразу стало слышно, как шумят верхушками деревья. Они шумели и вчера, и позавчера, они шумели здесь на ветру вечность. На столе лежал дядя Боря, мой друг, мой солдатский дядька. Мы понимали друг друга без слов…
Странная штука смерть! Что-то нарушили в человеке, самую малость, и он еще есть, человек, и его уже нет и никогда не будет. Не повторится. Я понимал, когда убивали врагов, но я не мог понять, как умирают друзья. Это вроде бы как умер я сам. Мой мир, мое восприятие мира, то, что вижу, слышу, чувствую, — мое «я» неспособно примириться с тем, что вдруг перестанет слышать, видеть, чувствовать… Тогда бы не стало моего мира, он погиб и никогда не возникнет вновь, сколько бы людей ни появилось на земле. Обидно! Когда я умру, мир пусть на самую крошечку, малость обеднеет, потому что из него выпадет мое мироощущение.