Я думаю, что человек, не способный к счастью, будет обманут влюбленностью и быстро заскучает в браке. Я был таким в юности и смутно чувствовал свою неспособность сделать женщину счастливой. Что-то изменилось, когда я совсем не думал о женщинах и бросился навстречу бесконечности, навстречу войне, навстречу страху. Мне нечего вспоминать до двадцати лет. Первая волна счастья пришла тогда от света из бездны, в которую я мысленно погрузился. И скоро потом — от взрывов вдохновения, вызванных Достоевским. Но это были редкие взрывы. Постоянным напряжением; постоянным вызовом была война. Я был счастлив по дороге на фронт, с плечами и боками, отбитыми снаряжением, и с одним сухарем в желудке, — потому что светило февральское солнце и сосны пахли смолой. Счастлив шагать поверх страха в бою. Счастлив в лагере, когда раскрывались белые ночи. И сейчас, в старости, я счастливее, чем в юности. Хотя хватает и болезней, и бед. Я счастлив с пером в руках, счастлив, глядя на дерево, и счастлив в любви. Зина, всю жизнь тяжело больная, в перерывах между приступами своей болезни, — еще счастливее. Потому что она напряженнее меня живет.
И вот пьяны весенним духом…
Хоть знаю я, что я старуха,
а ты старик. Жизнь пролетела,
да только нам какое дело?
Какое дело листьям этим
до всех тревог и мук на свете,
до всех болезней, слез и бед,
до будущих и прошлых лет?
Какое дело нашим душам
до этой несусветной чуши,
когда до края, через край нас переполнил этот май?
А ведь душа — она, быть может,
с весною каждой все моложе…
Как через дали — через годы.
Разбег — и в вечность, словно в воду.
Люди разучились счастью. Сперва земное счастье было объявлено заменой вечной жизни. Как будто без вечности может обойтись любой полный миг времени… Радость без глубины, счастье без открытости бездне опошлились, упали в грязь. И тогда рванулись в другую сторону и стали искать особую вечность, вне времени, после времени; как будто вечность может быть ДО или ПОСЛЕ; как будто она не вся ЗДЕСЬ и ТЕПЕРЬ. Прекрасными показались только страдание и мученическая смерть, а счастье — достойным презрения. Хотя вечность раскрывается в глубине радости не меньше, чем в глубине страдания. Радость, счастье, открытое бесконечности, дорастает до блаженства. Так же как страдание, принятое и перенесенное с сердцем, полным любви. А любовь — если ей ничего не мешает — всегда счастье. Жизнь постоянно создает препятствия любви, жизнь убивает и калечит — и это надо вынести. Но зачем искать язв? Разве Христос искал распятия?
Великое счастье разливается во все стороны, как солнечный свет. Я не дорос до него и всем могу дать только то, что говорю и пишу. Одних это ненадолго радует, других сердит (тоже на миг). Сосредоточенной воли к счастью у меня хватает только на одного человека. Да и то с грехом пополам. Зине надо было бы больше, чтобы бороться с ее болезнью. Более глубокой сосредоточенности. Сосредоточенности на большей глубине.
Я всю жизнь учусь мышкинскому счету и до сих пор сбиваюсь. Стараюсь зажечь лампу в груди, но она недолго горит. Не хватает топлива в груди. Самое последнее, самое главное остается не вынутым. Может быть, и даже наверное, я недостаточно напряженно искал. Последние годы живу напряженнее. Как бы бегу наперегонки со смертью. Но я готов к тому, что большего и лучшего уже не будет; сделал, что мог; а там пусть другие сделают, что им удастся.
…Твоей дорогой мой брат грядущий
Промчится, смелый, быстрей меня
И, поравнявшись с судьбиной черной,
Смеясь, обгонит ее коня.
Николай Бараташвили. Перевод Лозинского
Я не раскаиваюсь, что нашел в себе способность к счастью и добился его. Это не закрытость от боли. Это готовность принять боль, но не терять близости с другой душой, пробивающейся сквозь муку. Это воля к радости — сквозь боль, к моей радости в ней, к ее радости во мне. Я чувствую себя виноватым перед несколькими людьми, которым мои поиски счастья доставили страдания. Так же, как и мои поиски истины. Но я убежден, что этого нельзя было избежать. Ум, любя простор, теснит. И счастье кого-то теснит. И всякая радость кому-то может доставить боль. Даже если ничего не отымает — кроме тишины, в которой скорбь хочет спрятаться. Мне самому невыносима была громкая радость в черные месяцы 1959 года. И, наверное, другим была невыносима моя радость, мое счастье.
Тут есть предел, которого нельзя переходить. Но где он? В заповедях? Встреча с Зиной ни одной заповеди не нарушила. Только мы сами сдвинулись с места — и для нескольких человек это было болезненно, мучительно. Я подсчитал, что примерно десять человек пострадало — одни больше, другие меньше. Не сумели приспособиться к новому положению ребята, мои пасынки. Один из воспитанников Зины был просто в отчаянии. Моя мама плакала, что я женюсь на калеке и не будет внуков. Подруга сказала, что раньше Зина ей помогала жить: была примером полноты жизни без счастья в браке — и ей этого примера сейчас не хватает. Зина стала как все… Зина вовсе не стала как все. Я не оторвал ее от Бога. Скорее наоборот. Вместе мы стали ближе к глубине жизни, чем каждый из нас по отдельности. И наша духовная жизнь была открыта для всех близких, — только сумей войти. Но тогда, в тот миг этой женщине слишком важна была форма жизни, а форма изменилась; и мнимая потеря стала для нее действительной потерей.
Больнее всего было то, что изменились мои отношения с пасынками. Весь год после смерти Иры мы жили вместе, примерно так, как могли бы жить с ней, и в мою комнату они приходили как к себе домой, в любое время дня и ночи. Присутствие Зины резко все меняло. Младший писал из армии Кузьме (Анатолию Бахтыреву), что остался бездомным. Старший то приходил, то исчезал. Зина пыталась привязать его, и временами это почти получалось, — но в конце концов так и осталось полу родством.
Так часто выходит, когда расходятся и сближаются взрослые люди, и дети вдруг теряют или получают новых отцов и матерей. Сперва я трудно срастался с Ледиком (со старшим мы сразу ладили), потом так же трудно отрывался от обоих; и им, наверное, было трудно. В конце концов, мы снова стали сближаться, уже через пропасть по-разному сложившихся жизней…
Что можно было тут сделать? Не жениться? Этого ребята от меня не требовали и не хотели. Им не помешала бы моя жена, если бы она стала еще одним товарищем в нашей компании; или оставалась где-то в стороне. Но Зина слишком напряженно жила. Сознательно она изо всех сил старалась мне помочь, но ничего не могла поделать с собственной природой. Поле тяготения, окружавшее ее, взламывало привычные отношения (за это ее еще в студенческие годы называли агрессором). Надо было войти в новую систему (изменив свою жизнь) или решительно обособиться, оторваться не только от нее, но и от меня.
Такие коллизии повторяются миллионы раз, и каждый раз встает тот же вопрос: где предел чужого страдания?
Как это ни странно, но мой беззаконный и внезапный брак с Ирой причинил меньше горя. Если не говорить о моих собственных муках, которыми я же и заплатил за свое счастье, пострадали только двое. Один — очень недолго, — пока я рубил гордиев узел. Как только совершился обмен, Виктор удачно женился. Его подруга во всем стала ему верной помощницей; и четверть века они прекрасно жили. Никогда ему не было бы так хорошо с Ирой, останься она с ним. Слишком много оставалось невысказанных взаимных упреков.