Ловкий шут любил подкупать горничных и выведывал у них секреты их барынь, потом приходил к этим барыням гадать на кофе и бобах и те очень удивлялись его прозорливости. После такого гадания Иван Савельич нередко приезжал к барыне с целой россыпью грошовых колечек и цепочек и предлагал что-нибудь купить у него за высокую цену. Тех, кто отказывался, он потом при случае разоблачал где-нибудь за большим обедом — всё с шуточками да прибауточками.
Стоило посмотреть на него, когда он выезжал на гулянье: двуколочка его была запряжена маленькой и смирной лошадкой с вплетенным в гриву и хвост мочалом и с веником вместо перьев на голове. Сам Иван Савельич был в шелковом французском кафтане, в напудренном парике а-ля Людовик XIV. В одной руке он держал вожжи, в другой — веер и, томно обмахиваясь, раскланивался на все стороны. Его сопровождала толпа любопытных, а иногда приставучие уличные мальчишки подолгу бежали за его экипажем, задирая и осыпая насмешками, которые старик парировал с обычной своей колкостью.
Рассказывали, что однажды князь Н. Б. Юсупов Первого мая гулял в Сокольниках в компании с Савельичем, разряженным в блестящий глазетовый кафтан. Встретили какую-то мещанку. Юсупов стал ее подначивать: — «Ударь его в щеку; я дам тебе целковый». — «Ах, батюшка, — возразила баба, — как же я посмею». — «Да ведь это шут, Иван Савельич». — «Да вы меня обманываете: вишь, они весь в золоте». — Тут Савельич вмешался: — «И, сестрица, что ты его слушаешь, и впрямь, он все врет. Я — князь Юсупов, меня все знают. Ты вон лучше его ударь, а я тебе дам три целковых». — И глупая баба поверила и, как уверяли, едва не заехала владельцу «Архангельского» по шее.
По свидетельству А Я. Булгакова, к 1824 году Савельич разбогател, заимел собственный дом и торговал чаем и бакалеей. Своего сына — по профессии портного, а также мужа дочери, который был башмачником, старый шут ввел во все знакомые ему аристократические дома, и оба числились в своем ремесле одними из лучших, если не по качеству, то по знатности заказчиков.
Отношения между дворянами и дворовой прислугой на протяжении девятнадцатого века и вплоть до Крестьянской реформы 1861 года были в основном довольно мягкие, патриархальные, в системе «вы наши отцы — мы ваши дети». Даже порка в полиции, которой периодически подвергали проштрафившихся лакеев, поваров и кучеров, воспринималась последними философски, как вещь неизбежная и терпимая, потому, дескать, что «русский человек только задним умом и крепок». В глазах дворянства такие наказания через посредство полиции имели отпечаток законности, а собственноручные расправы с прислугой в девятнадцатом веке уже выглядели анахронизмом и осуждались общественным мнением.
Отголоском гораздо более суровых крепостнических времен оставалась в Москве начала девятнадцатого века знаменитая Салтычиха, Дарья Николаевна Салтыкова. В своем московском доме на пересечении Кузнецкого моста и Лубянки и в подмосковном имении она замучила до смерти несколько десятков дворовых. Дело вскрылось и приобрело очень широкий резонанс. Помещицу заключили в Сыскном приказе, который был на Житном дворе у Калужских ворот, и, как рассказывали, не подвергая ее саму допросам с пристрастием, пытали при ней других. «При виде заказных пыток она падала в обморок, но не признавалась. Видно, не приказано было ее пытать»[56].
После длительного следствия в 1768 году Салтыкова была лишена дворянства и подвергнута заключению в Ивановском монастыре в особой зарешеченной келье («клетке»). Это помещение, девяти аршин в длину и четырех аршин в ширину (около 19 квадратных метров), было расположено возле трапезной монастырского собора и имело два зарешеченных окна, через которые внутрь «клетки» можно было заглянуть. «Наружность ее, — вспоминал современник, — отнюдь не свидетельствовала о зверских инстинктах: это была унылая, с выражением напускного равнодушия женщина, сохранявшая на своем лице следы прежней красоты, нередко отвечавшая на посылаемые ей поклоны и только тогда выходившая из себя и предававшаяся припадкам бессильной злобы, когда уличные мальчишки собирались перед ее окном для того, чтобы дразнить ее и издеваться над ее немощным перед ними положением»[57].
«Клетка» Салтычихи просуществовала в монастыре вплоть до 1850-х годов, когда ее обитательница давно уже была в могиле.
Детские комнаты в дворянском доме чаще всего располагались на антресолях, подальше от кабинета отца и спальни неизменно нервной матери. Младенцам лет до пяти полагалось одно общее помещение, потом девочкам выделялась одна комната, мальчикам — другая. Здесь они жили лет до 14–16, после чего получали собственную комнату (или делили помещение с братом или сестрой близкого возраста). Здесь же, поблизости от детской, обычно находилась и классная: дворянская Москва предпочитала учиться дома и уроки давали приходящие на дом учителя (хотя были и исключения, когда детей помещали в университетский Благородный пансион или даже в гимназию. С годами таких исключений становилось все больше).
В массе своей дворяне обращали преимущественное внимание на воспитание, а не обучение детей и давали сравнительно приличное образование только сыновьям. Дочери редко знали что-то большее, чем разговорный французский язык, начатки музыки, рисования и некоторые разрозненные элементарные сведения из Закона Божьего, французской литературы, географии и европейской истории. Большинство московских дворянок вплоть до 1840–1850-х годов писали по-русски с ужасающими ошибками.
Как девочки, так и мальчики главным образом подвергались весьма интенсивной светской шлифовке. Их основательно учили танцам и «манерам», и главной заботой гувернеров и гувернанток было сохранение «нравственности» воспитанников, для чего питомцы подвергались самому строгому надзору. Обычной практикой было заклеивать или замазывать чернилами разные «предосудительные места» в выдаваемых подросткам книгах для чтения: к примеру в «Евгении Онегине». Особенно строгий надзор был за девицами. «Такое ограждение юных умов доходило до того, что когда девица отправлялась к своей подруге, то при ней неотлучно должна была находиться гувернантка, присутствовавшая при беседе юных подруг, дабы в ней не проскользнуло что-нибудь нескромное», — вспоминал князь В. М. Голицын[58]. Вплоть до 1860-х годов девушка из хорошего дома не появлялась в одиночку ни на улице, ни в общественных местах, ни в гостях. Ее обязательно сопровождали гувернантка и лакей или родители, старшие родственники, взрослые близкие знакомые и т. д.
Впрочем, даже взрослая и уже замужняя молодая дама предпочитала не появляться на московских улицах в одиночестве, без сопровождения мужа, брата или, чаще, лакея. Привычка не выходить без сопровождения укоренялась настолько, что даже очень пожилые московские барыни никогда не покидали дома без такого эскорта. Причин этого обычая было две: во-первых, наличие «человека» в сочетании с модным костюмом в глазах москвичей было указанием на высокое общественное положение человека. Вторую же пояснит сценка, описанная А. Я. Булгаковым в одном из его писем.
«Иду с Фастом пешком к Николаевой; вижу: вдали идет к нам навстречу женщина — одна-одинешенька, в вуали, без человека, разряжена. Фаст говорит: „Посмотри-ка, верно это девка?“ — „Нет, это должно быть иностранка“, — отвечал я. Только как поравнялись, вышло, что это княгиня Зинаида (Волконская), с коею я остановился и говорил. Фаст не одобрил этого. „Как можно, — говорил он, — ходить так одной! Ну как нападет собака?“ — Кому до чего, а Фасту все до собак, как будто собака не может укусить и гренадера: опаснее гораздо молодчики и хваты. Как схватит этакий в объятия да станет целовать и к себе прижимать, так не прогневайся, Зинаида: у нее на лбу не написано, кто она и что она»[59]. Таким образом, идущая в полном одиночестве молодая и хорошо одетая женщина однозначно воспринималась окружающими как иностранка или — что встречалось гораздо чаще — как особа легкого поведения, и нужно было обладать независимостью и отвагой «царицы муз и красоты» княгини Зинаиды Александровны Волконской, чтобы позволять себе вот так рисковать репутацией. Кстати, московские бытописатели рассказывали, что когда настоящая «девка» хотела пофрантить и пустить окружающим пыль в глаза, она нанимала на несколько часов возле Казанского собора ливрейного лакея и отправлялась в его компании на гулянье в Александровский сад, «как благородная». Недовольный лакей тащился следом за нанимательницей и усиленно делал вид, что к этой «даме» он не имеет никакого отношения.