К ночи слышней зловещее цоканье лет упорное, самая мысль о женщине действует как снотворное. В душе моей не тускло и не пусто, и даму если вижу в неглиже, я чувствую в себе живое чувство, но это чувство юмора уже. К любви я охладел не из-за лени, и к даме попадая ночью в дом, упасть ещё готов я на колени, но встать уже с колен могу с трудом. Зря девки не глядят на стариков и лаской не желают ублажать: мальчишка переспит – и был таков, а старенький не в силах убежать. Когда любви нахлынет смута на стариковское спокойствие, Бог только рад: мы хоть кому-то ещё доставим удовольствие. И вышли постепенно, слава Богу, потратив много нервов и труда, на ровную и гладкую дорогу, ведущую к обрыву в никуда. Время льётся даже в тесные этажи души подвальные: сны мне стали сниться пресные и уныло односпальные. В наслаждениях друг другом нам один остался грех: мы садимся тесным кругом и заводим свальный брех. Вдруг то, что забытым казалось, приходит ко мне среди ночи, но жизни так мало осталось, что всё уже важно не очень. Я равнодушен к зовам улицы, я охладел под ливнем лет, и мне смешно, что пёс волнуется, когда находит сучий след. Время шло, и состарился я, и теперь мне отменно понятно: есть у старости прелесть своя, но она только старости внятна. С увлечением жизни моей детектив я читаю, почти до конца проглотив; тут сюжет уникального кроя: сам читатель – убийца героя. Друзья уже уходят в мир иной, сполна отгостевав на свете этом; во мне они и мёртвые со мной, и пользуюсь я часто их советом. Два пути у души, как известно: яма в ад или в рай воспарение, ибо есть только два этих места, а чистилище – наше старение. Ушёл кураж, сорвался голос, иссяк фантазии родник, и словно вялый гладиолус, тюльпан души моей поник. Не придумаешь даже нарочно сны и мысли души обветшалой: от бессилия старость порочна много более юности шалой. Усталость сердца и ума — покой души под Божьим взглядом; к уставшим истина сама приходит и садится рядом. Томлением о скудости финансов не мучаюсь я, голову клоня, ещё в моей судьбе немало шансов, но все до одного против меня. Кипя, спеша и споря, состарились друзья, и пьём теперь мы с горя, что пить уже нельзя. Я знаю эту пьесу наизусть, вся музыка до ноты мне известна: печаль, опустошённость, боль и грусть играют нечто мерзкое совместно. Болтая и трепясь, мы не фальшивы, мы просто оскудению перечим; чем более мы лысы и плешивы, тем более кудрявы наши речи. Подруг моих поблекшие черты бестактным не задену я вниманием, я только на увядшие цветы смотрю теперь с печальным пониманием. То ли поумнел седой еврей: мира не исправишь всё равно, то ли стал от возраста добрей, то ли жалко гнева на гавно. Уже не люблю я витать в облаках, усевшись на тихой скамье, нужнее мне ножка цыплёнка в руках, чем сон о копчёной свинье. Тихо выдохлась пылкость источника вожделений, восторгов и грёз, восклицательный знак позвоночника изогнулся в унылый вопрос. Сейчас, когда смотрю уже с горы, мне кажется подъём намного краше: опасности азарт и риск игры расцвечивали смыслом жизни наши. Читал, как будто шёл пешком и в горле ком набух, уже душа моя с брюшком, уже с одышкой дух. |