Вернулся смущенный Камышев. Занял место за столом.
– Успокоил? – спросил его Латышев.
– Успокоил.
– Чем?
– Обещал.
– Напрасно.
– Знаю.
– А потакаешь.
– Колхоз – большая крыша. Пришла непогода – есть где спрятаться.
– Она же перекупщица, какая для нее непогода? Ты же знаешь. Ей бы только на базар…
– У всех базар в голове, Латышев, – проговорил Камышев, – так уж испокон веков крестьянский ум устроен. Пока идет перестройка, снисходить нужно.
– Ненормально же это.
– Почему ненормально? Колхозник честно выполняет хлебозаготовки, мясопоставки, масло сдает, яйца, шерсть, о цене не думает.
– А излишки, Михаил Тимофеевич? Базар да базар. Только и слышишь.
– В терны густые заберемся – сами не продеремся. Раз государство колхозные рынки держит, значит, базар нужен. Нет в нем зазора. Наше дело – двигать колхозную жизнь. Сделать всех колхозников зажиточными. Без базара как сделаешь?
– Мы еще продолжим этот разговор.
– Я, милый мой человек, партийной учебы не пропускаю, меня нелегко в гололедку расковать. А потом – у меня факты!
– Какие факты?
– Десятое заявление поступило за неделю, бабы на шелководство просятся, на коконы, а кукурузу не хотят рушить.
– И что же?
– Отгадай загадку.
– Ты же сам мудрец, Михаил Тимофеевич.
– Что тут мудрить, все ясней ясного. – Камышев вытащил из папки бумагу и передал ее Архипенко.
– На третейское разбирательство? – Петр улыбнулся.
– Погляди…
Петр узнал почерк Маруси. Чувствуя, что краснеет с затылка, он вслух прочитал бумагу. Матрена Кабакова тоже просила перевести ее с полеводства «на коконы».
– Какой же вывод, Михаил Тимофеевич? – спросил Латышев.
– Не понял разве?
– Понял буквально. – Латышев сам перечитал заявление, поднял на Камышева холодные глаза.
– Каждое заявление колхозников, как басня, – пояснил Камышев, – оно коротко, просто и содержит смысл, не выраженный словами… Ты же знаешь, что всех работающих на коконах мы отовариваем на трудодни шелками, точно так же, как за свеклу – сахарным песком и хлопчаткой. Вот у Матрены и созрела мысль: добыть дочке шелковое платье натурой с трудодня. А дочка – невеста! Как ты думаешь, Петр?
– Бьете вы, как из зенитного автомата, – пробурчал тот, не ожидавший такого вопроса.
– Я, милый ты человек, бью по видимой цели, а?
– Пожалуй, по видимой…
– Ты не смущайся, старшина, – ласково заметил Камышев. – У нас свой порядок. Нас в райкоме похвалили за формирование новых семей. Тебя здесь два года не было? Ну вот, за это время сформировали пятьдесят шесть новых семейств. Точно, Латышев?
– С Хорьковым – пятьдесят семь, – поправил Латышев.
– Хорьков сам сформировался, не напоминай! Каких лошадей мне запалил, хищник! – Камышев положил руки на плечи Петру и поглядел на него своими действительно фанатичными глазами. – Каждой новой семье – дом… Мать не бросишь? Хорошо! Чем другим поможем. А я – посаженным отцом… Были мы с твоим отцом дружки-приятели. Верь Камышеву, верь мне, как отцу, худо тебе не сделаю…
Петр и Латышев вышли из правления вместе. Улица с запыленными акациями была безлюдна, лишь изредка показывалась на ней машина или повозка. Где-то в переулке перекликались женщины: казалось, они бранятся.
– Вы куда? – спросил Латышев.
– Туда, в ту сторону, – Петр неопределенно махнул рукой. Ему хотелось повидать сегодня Марусю.
– Мне по пути.
По-прежнему называя Петра на «вы», Латышев спросил, окончательно ли Петр решил вернуться в станицу.
– Окончательно.
– Рассчитываете работать в артели?
– А где же еще?
– Ну, работать можно где угодно. В райкоме место подберут. – Латышев указал на элеватор: – Можно и туда пойти, директором. Не клят и не мят, а деньги живые.
– Я не думаю о деньгах.
Латышев окинул Петра снисходительным взглядом.
– Не мешает и об этом подумать. Сейчас у вас на военной службе таких вопросов не возникает. А вот как отпустят на свои харчи, задумаетесь.
– Тогда будет видно.
– Я по-дружески. Не обижайтесь. Камышев, как я понял, намечает вас в бригадиры-животноводы. С материальной стороны в лучшем случае в месяц выйдет пятьсот. Если и зерно перевести на рыночную стоимость.
– Мне хватит.
– Смотрите. Самое, главное – ясно видеть поставленную перед собой цель. Если видишь цель, пусть даже отдаленную, в конце концов обязательно в яблочко попадешь.
– Если глаз верный.
– Сигнальщик должен иметь верный глаз, не так ли?
– Безусловно.
– Вы, как я слышал, за технику ратуете. Понятно. На кораблях только ее и видишь. Все приказы техника выполняет. Но техника есть техника, а главное – люди. Вначале, после войны, техники не было, а дело шло. Люди с лопатами в поле выходили, на коровах пахали, руками жали. В сундуках зерно на элеваторы возили: тары не было. Тракторы по винтикам собирали. На утильсырье фактически работали, а темпы набирали… А иной раз и машин нагонишь, а выйдет пустяк.
– Бывает и так, – уклончиво сказал Петр, толком не понимая, с какой целью Латышев завел эту беседу.
– Вы к Кабаковым? – догадался Латышев.
– Думаю зайти.
– Что ж, счастливо. От меня им привет.
С юности знакомая улица теперь утратила для Петра свое очарование. Дорога с кривыми колеями поступку, с высохшими лужами, хатенки саманные или турлучные, под камышом, дворы, почти все разгороженные… Только высокие разноцветные мальвы и яркие кусты желтой гвоздики в палисадниках как-то скрашивали невеселый вид.
В одной из этих хат жили Кабаковы. Забор еще кое-как сохранился, и то хорошо. В ворота давным-давно не въезжали, да, видимо, и не открывали их, корову выгоняли через калитку. Петр медленно прошел к хате. Его охватили воспоминания, нахлынувшие из недалекого прошлого.
Появись Маруся – и все решилось бы сразу, тут и стены помогли бы. Застигнутая врасплох Матрена Ильинична гостеприимно засуетилась, извинялась, что дочки нет. Таить нечего, материнские чувства обуяли ее, и она не могла, да и не старалась скрыть своей радости от дорогого гостя. Давно уже, не только в мыслях, считала она Петра своим, готовила ему из последних крох невесту.
Петр сидел на знакомой, отмытой до желтизны сосновой лавке и наслаждался отдыхом в этой прохладной чистой комнате с земляным, недавно вымазанным полом, с наведенными на нем глиною узорами. Студеное молоко приятно холодило десны. Пахло свежим хлебом, прикрытым на столе холстинным рушником, и мятой, развешанной пучками в бывшем святом углу.
– Может быть, сбегать за Марусей? – предложила Матрена Ильинична; она то и дело выскакивала за порог. – Только не знаю точно, где она: или в комсомоле, или у Татарченковых. Обещала к ним… Сбегать?
Куда вы побежите!.. К Татарченко через всю станицу, а комсомол сейчас в поле, как на фронте. Лучше расскажите, не трудно ли корону держать. Как с кормами?
Женщина присела напротив Петра, распустила концы платка, и невеселые ее глаза заметались в каком-то испуге.
– Опять, что ли, покушаются на наших кормилиц? Кто, Камышев говорил или Латыш?
Немного успокоенная Петром, Матрена Ильинична заговорила:
– Без коровы разве прокормились бы? У меня трое детей. Двое школьников. Им и книжки нужны, и тетрадки, и пальто, и обувь. Много ли я от них наработаю в колхозе? Маруся в техникуме, стипендия есть, а тоже помогать надо; спички нужны, керосин…
Все это Петр уже слышал от своей матери: вечные тревоги и заботы. Какая чепуховина – коробок спичек, а тут и он значил немало. Копейками тут не бросались.
Вдова называла свою корову сберкнижкой, кормилицей и другими именами, а когда разговор касался кормов, – бедолагой и разнесчастной.
– Пасти, Петя, бедолагу негде. Раньше хоть оставляли выгоны, а теперь распахали все, под самые оконные стеклышки. В колхозе что дадут? Солому. Парить ее надо, а топлива нет. На ферме и то коровенки к весне от ветра шатаются, а о наших разнесчастных буренках и не спрашивай…