— … - ответил странный дежурный по «вркзалу».
И тут Бредяев звонко хлопнул себя по лбу и рассмеялся. Собеседник посмотрел на него, как на умалишённого.
— Чистильщик! — прокричал Бредяев в растерянное лицо дежурного, поднимая рукав пиджака. — А был ли мальчик?!
— Что вы собираетесь сделать? — испугался дежурный, впиваясь в лицо Петра Сергеевича пристальным взглядом.
А пальцы Бредяева быстро ухватились за кнопку завода на часах. Оттянули.
— Не-ет! — закричал дежурный перекошенным ртом.
Но пальцы уже яростно вертели кнопку, переводя стрелки…
Стрелочник Иван Мессершмидт по прозвищу Партизан, безмятежно спящий в зарослях бузины, в пьяном угаре, вздрогнул и проснулся со странным чувством, что время пошло вспять.
В свете солипсизма, в тени акации
И сотворил Бог борщ. И увидел он, что это хорошо. И сотворил Бог водку. И узрел, что это тоже хорошо, но плохо. И был вечер, и было утро, день субботний. И в мире по-прежнему нет совершенства, а совершенство никак не примирится с самим собой.
«Да, нет в мире совершенства!» — вздыхает Бог.
Он скучает по Адаму. Он с улыбкой вспоминает Еву. И до сих пор не может простить Сатане. Укоряет себя в злопамятстве, но ничего не может с собой поделать.
С тех пор, как Бог ушёл по-английски и остался бесконечно един в своём триединстве, он прочувствовал вкус чревоугодия и из садовника превратился в повара. Когда на печи бурлит почти готовый борщ, и посвистывает чайник, в мир нисходит благодать, неутолимая как время и бесконечная, как океанский прибой.
Режется аппетитно похрустывающий корочкой пшеничный хлеб, приносится из ледника полуштоф. На блюдо выкладываются свиные уши и сало, ставится на стол баварская горчица и хреновина. У окна, в корзинке, сизовеют боками инжиры, гроздится виноград, рыжо улыбаются мандарины (вот только яблоки Бог так и не приучил себя есть). На этажерке рядом дожидаются чая пряники, сливовый мармелад и кулич.
По воскресеньям Бог ходит к ксёндзу Якову и получает у него индульгенцию в счёт будущего недельного праздника живота. Яков не говорит Богу, что индульгенции не в его компетенции, и старательно, красивым почерком, хоть и с ошибками, заполняет вычурным текстом лист, выдернутый из тетради в клетку. У Бога уже много таких листков, он с удовольствием показывает их ангелам. Ангелы иронически усмехаются и качают головами. Их заботит только величие Бога — ни его отчаянный юмор, ни его жалостливость им не понятны.
После чаепития с курником Бог и Яков спорят о богословских вопросах. Об ответах тоже спорят, но Богу приходится туго, потому что Яков знает все вопросы, а Бог знает далеко не все ответы. Когда спор заходит в тупик, настаёт очередь вишнёвой наливки.
После наливки, чуть хмельные, они выходят в сад и размещаются на скамеечке в тени акации, чтобы выкурить трубочку-другую за игрой в шашки. Яков обычно проигрывает. Тогда он начинает сердиться и обвинять Бога в солипсизме. Бог благодушно улыбается и гладит по головке Зоеньку, Яковову внучку.
К вечеру Бог возвращается домой и долго сидит на кухне, не зажигая света. В темноте он много курит и скрывает от ангелов своё одиночество. «Солипсизм! — шепчет он. — В свете солипсизма — может и правда… Может, выдумал я вас всех, а на самом-то деле вас и нет…»
А в доме ксёндза спит в своей постели Зоенька, и ей снится самый настоящий Бог — такой, как на картинке в детской библии.
Бей своих
Дядина жизнь прошла под лозунгом «бей своих, чтобы чужие боялись».
Свои перебиты, все. Чужие напуганы — засели по окопам и постреливают издали. Кто-то хитро взял нейтралитет и дремлет в один глаз, ожидая, пока дядя Карл споткнётся, и можно будет вдеть ногу в стремя его маразма. Маразм ведь не выбирает по партийной принадлежности, а накопления старого партийца не очень отстали от сокровищ его партии.
Размахивая белым флагом племянничьего ненавязчивого равнодушия, я приближаюсь к дядюшкиному одру, склоняюсь над ним, заглядываю в блеклые старческие глаза. Глаза невыразительны, как будущее, пусты как надежды на возвращение прошлого и слезливы, как передача «От всей души». Кажется, мне его немного жаль, но жалость — это не то, чем можно его разжалобить. Он знает и всегда знал, что я не буду стоять у его одра в очереди, со стаканом воды.
— Я написал завещание, — гундосит дядюшка.
Сорок девятое уже.
— Всё оставляю тебе, Карлуша.
Матушка очень мудро поступила, когда назвала меня Карл-Фридрих.
— Спасибо, дядя, — шепчу я. — Спасибо, но я…
— Я завещаю тебе самое главное и одновременно — всё, — продолжает дядюшка, слабым жестом отметая мои недозревшие благодарности.
Всё — это очень много. Интересно, сколько у «всего» нулей…
— Я завещаю тебе мою жизнь, племянник… Всю мою жизнь.
— И всё?! — невольно вырывается у меня.
Лысый человечек с интеллигентной бородкой, сжимая в руке кепку, поворачивается ко мне.
— Нет, това'ищ! — провозглашает он. — Т'удовая дисциплина, бешеная эне'гия в т'уде, готовность на самопоже'твование, тесный союз к'естьян с 'абочими — вот что спасёт т'удящихся навсегда от гнёта помещиков и капиталистов.
Толпа рукоплещет. Меня оттирают куда-то на задний план. В цеху железно пахнет окалиной, остро — революцией, и удушливо — немытыми телами.
Жизнь продолжается.
Мутант Вася
Мутант Вася поселился в нашем дворе в начале декабря. Его приручила библиотекарша Зоя Германовна. По выходным она выходит с ним на прогулку, и тогда весь двор собирается посмотреть на странное создание.
Мутант Вася добрый, он никогда не ругается, даже на пенсионерку Яшкину, которая очень и совершенно безосновательно его не любит. Он смотрит на всех из-под высокой шапки, тремя чёрными, как уголь, глазами и улыбается. Взгляд его исполнен дружелюбия и неясной грусти. Говорят, Вася немой. Зоя Германовна этого не подтверждает, но и не опровергает. Во всяком случае, никто ещё ни слышал от Васи ни одного матерного слова.
Зоя Германовна утверждает, что третий глаз у Васи — лечебный: если Вася заглянет этим глазом кому-нибудь в душу, то непременно её излечит. Все делают вид, что верят, но душу подставлять никто не торопится: мало ли чего там мутант набедокурит. Есть особо сомневающиеся, которые утверждают, что Вася вообще никакой не мутант, а бывший супруг Зои Германовны — Василий Адамович, который допился до безобразия. На такие инсинуации Зоя Германовна только вздыхает и скорбно повторяет, что она вот уже два года как вдова.
«Значит, енто полюбовник ейный! — шипит пенсионерка Яшкина и плюётся: — С мутантом спуталась, тьфу, простиматерьбожья!»
«Сама ты простиматерь», — равнодушно отвечает на такие обвинения Зоя Германовна, которая пенсионерку Яшкину закономерно не любит.
Жилец Волосков из второго подъезда всё время намекает Зое Германовне, что на Васе можно неплохо зарабатывать и иметь стабильный доход, и предлагает помощь в открытии бизнеса. Деньги можно брать, говорит он, как за показ Васи народу, так и за его лечебный глаз. Зоя Германовна отказывается и прячет в декольте тихую улыбку. Вася грустно смотрит на Волоскова третьим взглядом, но тот всегда успевает задвинуть душу подальше.
Примерно раз в отчётную декаду под окнами Зои Германовны собираются активисты общества защиты животных и Гринпис. Они скандируют лозунги и требуют выпустить Васю на волю, в дикую природу. Зоя Германовна с ними ругается и говорит, что в дикой природе Васе нет места — он там просто не выживет. Когда зарвавшиеся активисты пытаются превысить полномочия, она звонит участковому Сидоренко. Участковый Сидоренко, который питает к Зое Германовне нежные чувства (чем он их питает неизвестно, но на вид они очень упитанные), прибывает и проводит разъяснительную работу. Активисты, пошумев для порядка, быстренько сматывают лозунги и теряются в по-зимнему урбанистическом пейзаже нашего двора.