Стоун пожал плечами. Ладно, этот маленький боров и так все знает.
– Потому что она со мной связалась.
– Вот так вдруг?
– Да. Вдруг.
– Через семнадцать лет?
– Именно так.
– И вы уверены, что это фрау Штенгель?
Вот тут закавыка. Он уверен. Абсолютно. Почерк, интонация, детали… И все же…
Стоун уклонился от прямого ответа:
– Она сообщила, что так называемой «субмариной»[4] почти всю войну провела в Берлине. Но в июне сорок четвертого гестапо ее схватило и отправило в Биркенау. Ей удалось бежать.
– Скажите на милость!
– Такое случалось – редко, но случалось. Она воспользовалась бунтом зондеркоманды четвертого крематория и потом до конца войны сражалась вместе с польскими партизанами.
– Удивительная история.
Но вполне возможная. Несмотря на изящные манеры, Дагмар была тверда и решительна.
– Вижу, вам и самому трудно поверить. – Толстяк смотрел в упор. – Конечно, после стольких лет. Однако должен сказать, что все это правда. Во всяком случае, финал истории. Дагмар Штенгель жива-здорова и обитает в Восточном Берлине.
Обдало радостью, закружилась голова. Порой так бывало во сне, когда на берегу Ванзее ее руки в дождевых каплях обнимали не брата, а его.
– Откуда вы знаете? – Стоун постарался, чтобы голос не дрогнул.
– Мы много чего знаем.
Стоун грохнул кулаком по столу. Чашки задребезжали. Трубка допотопного телефона подпрыгнула на рычагах. Ведь это его личное дело. Его семья. Его жизнь. Как они смеют устраивать какие-то игрища!
– Откуда вам известно? – рявкнул Стоун. – Говорите!
– Есть источники. – Игнорируя эту пылкость, толстяк лениво занялся второй половиной печенья. – Конфиденциальные.
– Вы из МИ-6?[5]
– МИ-6 не существует, мистер Штенгель.
– Стоун! Моя фамилия Стоун. Уже целых пятнадцать лет!
– Ну да, вы ее сменили, верно?
Вновь легкая издевка. Уже не над немцем, который открестился от нацистов, а над трусливым жидом, переменой имени скрывшим свое еврейство. Но этим британцам все едино. Они спасли мир во имя благопристойности и честной игры, а не ради того, чтоб чертовы жиды невесть кем себя возомнили.
– Я сменил фамилию по приказу командования, – огрызнулся Стоун. – Британской армии. Попади я в плен, с немецкой фамилией, обычной для евреев, меня бы отправили в газовую камеру.
– Ладно, остыньте. – Коротышка покровительственно усмехнулся. – Нам это известно.
– Вам до черта всего известно.
– Стараемся.
– Потому что вы из МИ-6. Секретная служба.
– Ответить не могу, верно, мистер Стоун? Иначе это уже не будет секретом.
Питер Лорре ухмыльнулся и отер рот, явно довольный собственной шуткой.
Давно следовало догадаться. Уже по виду комнаты. Никакой обстановки, на столе только чашки, печенье, бумажный блок и телефон. Ни книг, ни брошюр, ни ежедневника. На стенах никаких таблиц, нет мусорной корзины и даже скрепок. Что ж это за контора? Даже в полицейском участке на стенах плакаты.
Да еще эта пара лицедеев. Один говорун, другой молчун. Ну да, классика. Жуткий трафарет. Как же он не догадался? Натуральные агенты.
И они четко сказали: Дагмар жива.
Вновь окатило радостью.
Она уцелела. Берлин. Лагеря. Гулаг. Все пережила и уцелела.
И в этом кошмарном мраке помнила о нем. О том, кто любил ее.
Кто любит и сейчас.
Кто всегда будет ее любить.
Близнецы
Берлин, 1920 г.
Фрида оказалась права: она выносила двух мальчиков, но в долгих и тяжелых родах выжил только один, другого удушила перекрученная пуповина.
– Сожалею, фрау Штенгель, – сказал врач. – Второй ребенок мертворожденный.
Потом ее оставили одну.
Не из тактичности, просто дел было невпроворот. Четыре года войны и вслед за ними брызжущая дрянью «революция» никому не оставили времени на деликатность, особенно медикам. Фрида, избежавшая послеродовых осложнений, понимала, что вскоре ее попросят из маленькой пустой палаты, выкрашенной желтым. Залежаться не дадут.
– Здравствуй, мой маленький, – прошептала Фрида. Где найти душевные силы приветствовать одного малыша и распрощаться с другим? – И до свиданья, мой маленький.
Она не хотела, чтобы радость встречи с живым дышащим существом, лежавшим на одной ее руке, утонула в слезах по безжизненному свертку, лежавшему на другой, однако иначе не получалось. Фрида знала, что будет вечно горевать по своему ребенку, нисколько не жившему.
– Auf Wiedersehen[6], милый, – выдохнула она.
Тусклая голая лампочка в сорок ватт, висевшая над кроватью, высвечивала бледное личико, сморщенное, как у старого китайца. Другой сверток подал голос: сначала тихонько мекнул, а потом закричал, ощутив силу своих легких. Фрида переводила взгляд с миниатюрной китайской маски смерти на голосившего малыша и обратно. Застывшая бледность небытия и краснота рассвета жизни, набиравшей яркость.
Auf Wiedersehen und guten Tag. Guten Tag und auf Wiedersehen[7].
Потом вернулся врач, а с ним старуха-сиделка, которая забрала у Фриды мертвого ребенка.
– Возрадуйтесь за него, фрау Штенгель, – сказала нянька, перекрестив безжизненный сверток. – Он избавлен от страданий на этом свете и сразу вкусит счастье мира иного.
Однако Фрида не возрадовалась. Она не верила в иной мир, она лишь изведала горести этого.
Потом заговорил врач:
– Неловко, что приходится вас тревожить, фрау Штенгель, когда утрата ваша так свежа. В соседней палате лежит молодая женщина. Вернее, лежала. Час назад она умерла. Вы потеряли ребенка, но остались живы, а та женщина умерла, тогда как ребенок жив… мальчик.
Фрида его почти не слышала. Она смотрела, как старая сиделка уносит прочь частицу ее души и тела. Не в обещанный лучший мир, а в кремационную печь больничного подвала. Никаких цветов, никаких молитв. В измученной передрягами стране избавление от покойников, даже самых невинных и крохотных, происходило автоматически. Девять месяцев содержимое свертка обитало в ее теле, а теперь за секунды превратится в пепел.
– Простите, доктор, что вы сказали? – спросила Фрида. – Мать и ребенок?
– Только ребенок, фрау Штенгель. Мать умерла в родах, отца тоже нет. Коммунист. Застрелен в Лихтенбурге.
Фрида знала о бойне в предместье Лихтенбурга. При полном попустительстве министра национальной обороны фрайкор согнал на улицы и расстрелял тысячу рабочих. Газеты лишь вскользь упомянули о происшествии – убийства, даже массовые, в Берлине считались обычным делом. Однако Фрида была из тех, кто следил за событиями.
– Покойница не ладила с родителями, – говорил врач. – Ребенок от «красного» был им не желанен, а теперь не нужен вовсе. Семья прозябает в нищете, ей ни к чему осиротевший ублюдок, пусть даже внук.
Фрида поняла, о чем речь, и тусклая лампочка над кроватью как будто вспыхнула ярче.
Безжизненный сверток может воскреснуть. Все хлопоты, вся любовь, которую они с Вольфгангом приготовили для двух малышей, будут не зряшные. Маленькая душа молила о любви. Ждала приюта. Значит, все-таки двойня. У Пауля будет Отто, у Отто будет Пауль.
– Я понимаю, фрау Штенгель, у вас горе, но, может быть, вы подумаете…
– Пожалуйста, принесите ребенка, – сказала Фрида, не дав врачу договорить. – Принесите моего сына. Я нужна ему.
– Наверное, следует посоветоваться с вашим мужем… – начал врач.
– Он хороший человек, доктор. И скажет то же самое. Принесите нашего второго сына.
Через минуту новый сверток угнездился на месте, которое так недолго занимал бледный старый китаец. Обитатель свертка был красен, слюняв и горласт, как его новообретенный братец. В каждой руке по здоровому малышу. Как будто время на час замерло и Фрида только что разрешилась от бремени.