Бесспорно, лучшего ангажемента Вольфганг еще не получал.
И дело не только в том, что Курт оказался до нелепого щедрым нанимателем и платил вдвое против обычного. Главное, он был истинным поклонником джаза и обожал его, как умеет только юность. Как первую любовь. Как открытие, совершенное его поколением. Джаз был религией Курта, его образом жизни. Он знал все записи, только что полученные из Штатов, и половину рядовых оркестрантов в Новом Орлеане поименно. Однако свой вкус не навязывал. Он безоговорочно уважал Вольфганга и предоставил ему полную свободу.
– Главное, чтоб забирало, папаша, – говорил он. – Жги, жги, жги!
Вольфганг боялся верить своей удаче.
– Всем прочим засранцам, у которых я работал, было плевать на музыку, – наутро после первой ночи в «Джоплине» рассказывал он Фриде. – Тугоухие хмыри терпели джаз лишь потому, что он притягивает бандитов и вертихвосток. Лишь бы публика платила – а там пусть играют хоть колыбельные, хоть треклятого Вагнера. Даже те, кто притворялся, будто разбирается в музыке, предпочли бы, чтоб мы весь вечер гоняли «Александровский регтайм-бэнд» или «Парень на Янки Дудл»[26]. Нет, Курт – другой, душевный. Купил клуб лишь для того, чтобы слушать джаз. Большая-большая игрушка взрослого мальчика.
– Мило, – не отрываясь от бумаг, сухо заметила Фрида. Под кофе и кусочек черного хлеба она работала с какими-то сводками. – Вчера у меня было три случая рахита.
– Ого! – удивился Вольфганг. – Как-то невесело.
– Просто сердце разрывается. Нехватка питания, только и всего. И врач-то не нужен, нужна еда. Обер-бургомистр сказал, что из-за недоедания четверть берлинских школьников не дотягивают до нормального роста и веса. Представляешь? В двадцатом веке.
Конечно, от подобного отклика на чудесные новости Вольфганг сник.
– При чем тут рахит и недоедание, когда речь о моей новой работе? – спросил он.
– Абсолютно ни при чем. Прелестно, что город медленно умирает от голода, а взрослый мальчик забавляется собственным клубом, вот и все.
– Значит, Курт виноват, что страна в полной жопе?
– Не ругайся. Ребята, наверное, проснулись. Сам ведь знаешь, они все перенимают. – В формулярах Фрида ставила бесконечные галочки и крестики.
– Только послушайте великого радикала! Брань – язык пролетариата, не так ли? Я думал, ты горой за рабочий класс.
– Я хочу, чтобы мир был справедливым, а не грубым, Вольф.
– Ты говоришь, как твоя мать.
– Это укор, да?
– Сама решай.
– Я лишь прошу тебя следить за выражениями. Эдельтрауд рассказала, что пару дней назад в Фолькспарке старичок потрепал Отто по голове и наш мальчуган послал его на хер.
– Молодец! Нефиг ерошить чужие волосы. В южных кварталах Чикаго за такое убивают.
– Слава богу, Эдельтрауд сочла историю забавной.
Вольфганг зажег уже четвертую сигарету за утро, однако с новым жалованьем он мог курить сколько хочет.
– Слушай, мне нет дела до Эдельтрауд и старперов в парке. Меня интересует, почему ты считаешь, что моя новая работа как-то влияет на детский рахит.
– Хватит, Вольф. – Фрида отложила бумаги и отнесла чашку с тарелкой в раковину, по дороге половником прихлопнув таракана. – Ты прекрасно знаешь, что от нуворишей один вред. Если твой Курт покупает ночной клуб, значит, эти деньги он у кого-то забрал.
– У кого? У голодных детей?
– Косвенно.
– Эти деньги взяты из ниоткуда, Фрида! – Вольфганг разозлился. – Он берет ссуду, делает покупки и потом, когда марка падает, возвращает долг. Простая джазовая экономика. Жаль, на такие дела у меня кишка тонка. Курт не наживается на перепродаже в Бельгии старушечьих драгоценностей, он просто ловкач, вот и все.
Фрида села к столу и выдавила улыбку.
– Ладно, извини, Вольф. Знаю, я несправедлива. Просто работа замучила. Я и подумать не могла, что мне придется в основном наблюдать за умирающими детьми. Ты слышал, что туберкулез на триста процентов превысил довоенный уровень?
– Знаешь, не доводилось. Нет времени на изучение медицинской статистики. Я вкалываю по ночам, чтобы не голодали мои дети. И жена моя, коли на то пошло.
Фрида стиснула его руку:
– Да, я знаю. Конечно, я рада твоему новому боссу. Здорово, что он любит твою музыку.
– Ты же помнишь, как меня воротило от допотопных танцев в Ванзее и Николасзее, но я играл, потому что надо было что-то есть, а ты решила за нищенское жалованье работать в общественном медицинском центре.
– Я помню, помню, – согласилась Фрида.
– И вот теперь, когда я получил и впрямь отменный ангажемент, я думал, ты порадуешься.
– Я рада, Вольф, правда. Извини. Иногда работа вконец достанет, вот и все. И я очень благодарна, что ради нас ты так пашешь. – Фрида перегнулась через стол и поцеловала мужа. – Ты совсем иначе представлял наше супружество, да? Кажется, предполагалось, что я буду тебе помогать.
– Да, предполагалось.
– Врач на шее у джазмена, – улыбнулась Фрида. – Такое только в Германии! Только в Берлине!
Жги, жги, жги!
Берлин, 1923 г.
Все рвались в «Джоплин».
Аристократы. Бедняки. Праведники. Подонки.
Уйма красавиц, уйма чудовищ.
С первого дня клуб ходил ходуном от легких денег, выпивки, секса, дури и джаза.
Дурь и секс были епархией Куртова приятеля Гельмута – «педрилы-сводника», который, как выяснилось, работал по наркотикам и проституткам.
И то и другое он частенько предлагал Вольфгангу.
– Выбирай, – говорил Гельмут, любитель широких жестов, указывая на изящных девочек (и мальчиков), которых в жизни не примешь за проституток. – Бери двух и сделай себе сэндвич. Не волнуйся, все чисты как роса. Полгода назад окончили пансион благородных девиц. Но папочка обнищал, а растущему организму надо кушать.
Угощение сексом Вольфганг вежливо отклонял, но время от времени охотно соглашался на химические стимуляторы. Ночи долги, а труба – взыскательный хозяин.
Фриде, конечно, ничего не говорил. Но ее рядом не было, можно не подчиняться ее правилам. Здесь клуб.
В конце концов, он джазмен. Джазмены никому не подчиняются. Вот в чем суть. Чуток кокаина под шампанское? Чем-то дивным затянуться вдогонку виски? Почему бы нет? Как тут откажешься?
И что такого, если в перерывах он все чаще болтал с Катариной? Преступление, что ли? Она ему нравилась. Не только потом у, что красивая (хоть это и неплохо), пленительная и загадочная.
Даже сногсшибательная.
Уж он-то повидал очаровашек.
Этаких невозмутимых распутниц-вамп, словно сошедших с киноэкрана.
Дело в том, что с ней было по-настоящему приятно.
Оказалось, у них общие интересы и пристрастия. Не только джаз – любое творчество. Когда Катарина говорила об искусстве, лицо ее оживало, глаза сияли. Тщательно отрепетированная поза – надменная пресыщенность жизнью – вмиг улетучивалась, и становилось ясно, что это всего лишь юношеское притворство, а в душе девушка – нескладный подросток.
Разумеется, Катарина мечтала стать актрисой. Немецкие киностудии были единственным реальным соперником Голливуду, и какая же берлинская девушка не хотела попасть на экран? Но в отличие от многих красоток Катарина не стремилась только в кинодивы. Не меньше она любила и театр – и, как выяснилось, бывала на тех же постановках, куда в редкие драгоценные выходные выбирались Вольфганг и Фрида.
– Тебе нравится Пискатор?[27] – пристрастно расспрашивал Вольфганг.
– Да, и я его видела живьем. После спектакля «На дне» караулила у служебного входа «Фольксбюне»[28].
– Любишь Горького?
– Конечно! Как можно его не любить? Лучше русских никто не пишет. Горький – гений, особенно в постановке Пискатора.
Вольфганг даже терялся, когда вдруг оказывалось, что Катарина гораздо лучше подкована в новой экспрессионистской драматургии. Она специально ездила в Мюнхен на спектакль «Барабаны в ночи» по пьесе нового автора, некоего Брехта, о котором Вольфганг и не слышал.