Он кончил Петроградский сельскохозяйственный институт.
Почему тянуло его именно к сельскому хозяйству? Может быть, это не требует объяснений: он был сыном крестьянина. Но хочется глубже и точнее понять человека.
Остзейские бароны в Эстонии сдавали крестьянам-арендаторам болота. Раскорчуй кривые заросли, мочажины, осуши, удобри, сделай плодородную землю из черной хлюпающей грязи и тогда ешь свой скудный хлеб. И эстонские крестьяне силой и властью терпеливого, неустанного труда совершали чудесное превращение. Не сами они, а владелец-барон пожинал плоды этого труда. Все же сеяли они хлеб в почву, созданную человеком, и не просто заставляли эти болота рожать, а украшали их: среди цветов, заботливо высаженных, стояли крестьянские жилища. Это — впечатление, которое выносит всякий, побывавший в эстонской деревне. И никогда никто — ни сорванец-мальчишка, ни случайный прохожий — не сорвет бестолку цветка, не испортит благоухающий расстеленный ковер, не сломает ветки сирени.
Эйхфельд знал все это не понаслышке. Это был быт поколений его предков, его семьи, то, с чем он вырос. И сам он ставит в связь с этим мироощущение своей молодости. Но чтобы созрело оно в сознательное мировоззрение, потребовалось и многое другое, помимо того, с чем послала его в жизнь эстонская деревня: нелегкие годы юности и раздумья о судьбе брата, присужденного к смерти, и прочитанные книги, смелые и светлые, об иной судьбе для миллионов людей, чем выпадавшая им в течение столетий, и воздух великой страны, где миллионы людей уже начинали строить эту новую судьбу.
А то, что его мировоззрение, сложившись в нем, стало всепоглощающим и повелительно определило все его существование, — это уже особенность его личная, эйхфельдовская.
Нельзя и несправедливо, чтобы человек был обречен жить на черном и бесплодном болоте.
Невозможно, чтобы оно одержало верх над человеком.
Я ищу более точного слова для обозначения той идеи и одновременно того ощущения, которое властно владело им: ненависть? Возмущение? Может быть, просто непризнание неустроенности земли; и вместе с тем уверенность во всемогуществе человеческого труда, которому суждено преобразить землю и создать красоту на ней.
В 1920 году Эйхфельд вместе с геологом профессором П. А. Борисовым поехал в Карелию. Едва треть земли занимали здесь нищие посевы. Две трети пустовали, заваленные валунами, ржавые от болотных мхов. Бедные деревни пугливо ютились на моренах.
Было голодно в стране в том суровом году. Республика жестоко сражалась с интервентами на фронтах гражданской войны. По городам и селам, по полям в бурьяне, по молчащим цехам заводов, по железнодорожным путям, где редко проползали медленные поезда с людьми на подножках, людьми на крышах, гуляла страшная гостья с именем, неведомым для тех, кто родился позже: разруха.
Но человек в Кремле, вождь страны, руководя борьбой ее не на жизнь, а на смерть, спокойно и твердо разрабатывал гигантские планы. То были планы обновления и могучего взлета. Гений этого человека с математической точностью знал, что планы эти, о каких никогда не смела мечтать романовская Россия, Россия «мирного», «изобильного» 1913 года, увидит осуществленными живущее поколение людей. Английский писатель-фантаст, кичащийся своей способностью предвидеть будущее и всесветно знаменитый этим, посетил годом позднее Москву и был ошеломлен этими планами. Он вышел из кабинета Ленина, кинув «мечтатель» иронически искривленными губами Уэллс не видел ничего, кроме «России во мгле».
Вот каким воздухом великих предвидений и свершений невозможного, ставшего реальностью, далекого, которое завтра очутится рядом, дышали лучшие люди того времени, поколение наших отцов.
Этим воздухом дышал и скромный, все еще ходивший в солдатской шинели студент Эйхфельд.
Эйхфельд подумал в Карелии, что можно сойти с гряд в низины и сделать родящей чернильно-черную и серую, как зола, землю. Здесь это было вполне возможно. Он знал это!
А дальше?
Он подумал, сколько есть еще неустроенной земли — от века неустроенной.
Земли, за которую никогда не решался взяться человек.
Пески — 68 миллионов гектаров. Тундры — 300 миллионов гектаров. Дореволюционные учебники равнодушно констатировали, что на 1/3 территории нашей страны залегает вечная мерзлота.
Крайний Север! Исполинское пространство, ограниченное линией, начинающейся за Полярным кругом, у финской границы, и протянутой до Тихого океана. Там эта линия падает к югу. В Сибири она касается шестидесятой параллели. На Дальнем Востоке нисходит даже до пятидесятой.
Надо отдать себе отчет: что же это такое? Десять миллионов квадратных километров. Значит, 48 процентов территорий страны приходится на эти северные области. Раз осознав смысл этого, Эйхфельд больше не мог забыть его.
Он любил книгу — сгусток опыта и разума человечества. Он старательно выискивал и изучал все, что относилось к истории Севера. Новгородцы в свои дальние северные владения — «пятины» — возили хлеб из Москвы: свой хлеб там не рос; Карамзин писал о «гробе природы». Но промышленники и рыбаки — те, что триста лет назад, поставив один прямой парус, гоняли свои кочи на Грумант[21] и в Мангазею, к устью Оби, а двести лет назад дали миру Ломоносова, — да, простые русские поморы доказали, что человек может жить и хозяйствовать в Заполярье.
— Я вовсе не с фантазии начинал, — говорил позднее Эйхфельд.
Он вспоминал о знаменитом исследователе Арктики — Сибирякове, соловецком докторе Федорове, энтузиастах освоения Севера, упрямо твердивших: возможно селиться у Ледяного моря. Такие люди добились бы большего, если бы каменной стеной не вставало перед ними равнодушие петербургских департаментов, а чиновники на местах не топили бы в бумажной волоките даже тех жалких попыток «оживить» Север, какие решалось предпринять царское правительство. Всевластные сатрапы, они боялись за свои привилегии, если рухнет легенда о непреодолимой суровости Севера.
Архангельский лесопромышленник Сидоров просил поддержать рыбные промыслы. И получил ответ генерала Зиновьева, воспитателя последнего царя, грубый, барски-«простецкий» и краткий: «Так как на Севере постоянные льды и хлебопашество невозможно и никакие другие промыслы невозможны, то, по моему мнению и моих приятелей, необходимо народ удалить с Севера во внутренние страны государства, а вы хлопочете наоборот и объясняете о каком-то Гольфстриме, которого на Севере быть не может. Такие идеи могут приводить только помешанные».
Гольфстрим признавался невозможным, и было только последовательно, что когда пришлось отыскивать во время первой мировой войны незамерзающую гавань на Мурманском побережье, правители типа этого генерала Зиновьева избрали консультантом архимандрита Соловецкого монастыря…
История смела их в мусорную яму…
Петроградский институт растениеводства одобрил идею Эйхфельда поставить в Хибинах опыты полярного земледелия. Но со средствами у института было тогда еще очень туго.
Эйхфельд выехал, имея в кармане на все про все 200 рублей и врачебный запрет ехать на Север. У поборника хлебопашества в Заполярье было обнаружено предрасположение к туберкулезу.
Он счел, что Хибины будут для него лучшим курортом.
Среди бумаг, которые он взял с собой, были выписки:
«Плодородие вовсе не есть такое уж природное качество почвы, как это может показаться: оно тесно связано с современными общественными отношениями».
«Дело материалиста, то есть коммуниста, заключается в том, чтобы революционизировать существующий мир, чтобы практически обратиться против вещей, как он застает их, и измылить их».
«С развитием естественных наук я агрономии изменяется и плодородие земли, так как изменяются средства, при помощи которых становится возможным подвергнуть немедленному использованию элементы почвы».
Он записал и то, что означали для него эти большие мысли основоположников марксизма: «Переделка человеком общества и природы — глубочайшая философская поэзия нашей социалистической эры», «Человек — кузнец природы». И совсем коротко, по-юношески восторженно — о своей стране и своем времени, начинавшем эту социалистическую эру: «В пять лет — столетие».