Я дошла до того же угла с монстерами, села на какой-то подвернувшийся то ли пуфик, то ли табурет и стала плакать. На меня вдруг навалилась вся моя глупая, легкомысленная жизнь — все эти годы с Виноградовым, ушедшие в пустоту, в песок. И куда привело меня терпение, смирение, прощение всего — всего! — и любовь, бесконечная, преданная, искренняя любовь? Куда? В полный жизненный аут? В тупик, из которого непонятно как выходить… С бедной, растерявшейся Варькой, полюбившей полузнакомого ей доселе отца за последние полтора года, и с новой жизнью, зародившейся у меня внутри по каким-то невероятным законам… Каждому крест — по силам. Да, я не ропщу. Я, такая бесхребетная чухонка, тащила, тащу и дальше буду тащить. Но дети-то мои почему должны страдать за меня, за мою глупость, за мои грехи и слабости, за непростительную доверчивость и непрактичность?
Саша — оборотень. Все мои мечты и планы были просто миражами. Как можно было поверить ему, зачем я завела второго ребенка от человека, который прогулял всю мою первую беременность и даже не пришел в роддом?
И почему никак, ну никак не проходит боль? То чуть слабее, а то — опять. Вдруг накатывает такая тоска, и такой страх за наше будущее, и такая вина перед Варькой, про следующего я даже думать не хочу… Может, сходить к врачу и все решить — за сорок минут… Ведь я же не смогу, не потяну, я не боец… Мне придется опять унижаться перед Виноградовым, а он будет пользоваться моей слабостью… Нет! Никогда больше я не буду с ним! Я просто не смогу. Я никогда не забуду этой ночи — в Митино, с Милкой… И всего остального, всех его сдирающих мою кожу слов. Есть слова, имеющие силу поступка… И потом — Варя… Я никогда больше не вовлеку ее в наши отношения, для ребенка достаточно одного раза, когда вчера у тебя была семья, а сегодня ее нет… Эти ее глаза, доверчиво смотрящие на Виноградова, ее слезы, когда она спрашивала меня: «Значит, меня не за что любить, да, мама? Раз он ушел от меня?»
Я плакала, плакала, у меня не было с собой ни платка, ни салфетки — сумка моя осталась на втором этаже. Я не очень представляла, как туда пройти. Где-то рядом с кухней должна быть ванная, мы туда заходили с Варей. Но как найти кухню? И я дальше плакала, и никак не могла остановиться, это был момент, когда реальность наконец предстала передо мной с жестокой откровенностью.
Я ращу ребенка и периодически живу с ее отцом — по его желанию. Я, по его же желанию, завела второго ребенка. Японцы отсчитывают день рождения человека со дня его зачатия. Я не японка. Но так было и с Варькой. С первой секунды, когда я узнала о ней — о том, что внутри меня зародилась новая жизнь, я считала ее уже своим ребенком. А как иначе? Если старого, полуразложившегося, лысого, беззубого сына старуха-мать называет «мальчик мой», то почему я не могу считать крошечного зародыша внутри меня своим ребенком? И я не хочу, не буду от него избавляться! Но как же мне быть? Ведь еще надо растить Варю, ей нужно внимание, ей нужны мои силы… А работа? О, Господи… Ну что же мне делать? А Виноградов сейчас целует котенка, смеется, пьет…
— Подождите, — чья-то рука с платком закрыла мне рот, видимо, желая меня высморкать. — Сейчас… Не надо так… Идите сюда, — большие руки в мягком свитере обняли меня, спрятав от окружающего мира.
Я затихла. Не открывая глаз, я почувствовала легкий еловый запах с едва уловимой горчинкой. Да, я знаю этот запах, знаю, я много лет покупала его для Виноградова… Не надо, вот только запаха этого не надо… У меня закружилась голова, то ли от слез, то ли от любимого и совершенно ненужного сейчас запаха. Мне показалось или я ощутила, что земли, вернее, табуретки больше подо мной нет, что я плыву или еду куда-то… было темно, тепло и ужасно легко…
— Ну вот, хорошо, не нужно, уже наплакались… Или еще немножко? — голос был совершенно незнакомый.
Но слезы действительно перестали течь. Я чуть-чуть посидела в темной, теплой клетке чьи-то рук и попробовала освободиться.
Я увидела перед собой незнакомое лицо. И знакомое одновременно.
— Я не узнала ваш голос… — услышала я собственный голос, охрипший от слез. — И вас сначала не узнала. Вы совсем другой.
— Надеюсь, я не похож на того, кто вас обидел.
— Нет… Нет. Вы на себя непохожи… когда вблизи. И на него — нет.
— Очень внятно объяснили, — мне показалось, что он улыбается в темноте. — Ай-яй-яй… — он сел вместе со мной на руках, убрал мои намокшие от слез пряди с лица и еще вытер мне лицо платком. — Платочек возьмете, постираете и вернете мне в первый рабочий день. — Анатолий Виноградов, а это был он, теперь я это точно видела, сунул мне в руки мокрый платок.
Господи, какой же стыд. Что же я такая убогая? Я прокашлялась и постаралась говорить ровным, вменяемым голосом:
— Спасибо. Но… я не пойду к вам на работу… я не могу…
— Это почему? Не нравится? Ну, подождите, подождите, вы не плакать опять собрались?
— Нет. Все хорошо. Просто… о работе я не могу сейчас думать.
— Хорошо. Это потом. А вы вот сядьте, — он настойчиво усадил меня обратно на пуфик, с которого я попыталась встать. — И расскажите мне. Хотите, проведу допрос? Профессиональный?
— Вы и допросы проводили?
— А то! Вы же ловко меня сразу раскусили! Тупой чурбан, вояка, фээсбэшник…
— Женщины любят военных, — я, к ужасу своему, засмеялась. — У меня, кажется, истерика, извините.
— Нет, почему, это вы шутите. Слава богу. Пойдемте куда-нибудь, вы попьете водички, умоетесь и расскажете мне, кто же или что же вас так обидело. Вы не курите?
— Н-нет…
Несколько раз за восемь лет, что я не курю, когда меня совсем срывало, не выдерживали нервы, мне даже снилось ночью, что я курю. Но курить я не начала. Из-за Варьки, из-за моей бесконечной вины перед ней. Она заслуживает не такой жизни, не слез моих, не страданий, которые она делит со мной честно и наивно. Еще не хватало, чтобы от меня при этом ужасно пахло, и по нашему маленькому дому перекатывались клубы вонючего, вредоносного дыма.
Я горжусь, что сколько бы Виноградов не подбивал меня начать курить, я не начала. Сам-то он не курит, но любит курящих женщин, вопреки расхожим представлениям о поцелованной пепельнице. Он мне даже ставил на вид, что раньше, до родов, я нравилась ему больше, когда от меня пахло пороком — сигаретами, коньяком, иногда и другими мужчинами — так ему казалось… А теперь от меня пахнет куриным супчиком с вермишелью и стиральным порошком. Это, конечно, всё фантазии, если иметь в виду, что у него практически отсутствует обоняние. Но дело в принципе — какая женщина более желанна.
— Жаль, правда? Что не курю.
— Что-что? — Анатолий Виноградов рассмеялся. Искренним и очень приятным смехом.
Ага. Вот теперь только недоставало поцеловаться еще и с ним, почувствовать с радостью и удовольствием его взволнованную плоть… Я резко встала.
— Спасибо, Анатолий Михайлович. Я… В общем, у меня просто в жизни все сложилось сейчас так… одно к одному…
— Лена, давайте, как-то проще, называйте меня Толей, тем более что вы не хотите ко мне на работу. Что у вас произошло? Раз вы сидите и плачете здесь в одиночку, значит, рассказать вам толком некому. Вот возьмите и поплачьтесь сильному мужчине, — он улыбнулся. — Сядьте, хотя бы. Ну вот… Хотите, вас одной рукой обниму?
— Нет, спасибо.
— Вы не обиделись, что я вас так?.. — он развел руки, показывая, как он меня пытался спрятать от навалившихся на меня фантомов моих бед.
Я подняла на него глаза. Ну, что мне ему сказать? Что я такая слабая, переломанная, растоптанная-перетоптанная своей любовью, ищу теперь хотя бы временного пристанища? И полчаса назад я пряталась с Женей — от реальности? И что вообще мне холодно и страшно?
— Не знаю.
— Ну, еще раз попробуйте.
— Нет, спасибо, — ответила я и ненавидя себя, облокотилась на него.
Минуты две я посидела в тишине и теплоте, слушая ровное, мощное биение его сердца, потом сказала:
— Когда я Варю, мою дочку, рожала, мне на живот такую штуку ремнем прикрепили… И я ее сердце все роды слушала — оно громко стучало на всю родовую… Все восемь часов. Я кричала, дышала, акушерки меня ругали, говорили, что я ребенка замучила своими криками, что я плохо дышу, неправильно, что малышу плохо из-за меня, а я слушала ее сердце — оно так ровно стучало…