Позавтракал Федя и ушел домой — книжки взять и в школу идти. И я в школу стал собираться. А мама мне и говорит:
— Ну, Шурик, счастье твое, что ты так дешево отделался! Только теперь, пока берега совсем не обсохнут, на реку — ни ногой! Вторые сапоги мне шить тебе не на что.
Мне бы надо промолчать на это. Ведь я и сам понимал, что мама права кругом. А только как будто бес меня какой толкнул, и я самым развязным тоном возразил ей:
— А как же, мамочка, ведь у меня там, у куста, жерличка поставлена. Может быть, на нее окунь большой попал. Мы с Федей думали сегодня вечером сходить туда.
Глаза у мамы сразу сделались круглыми.
— Ты понимаешь, что ты говоришь? Неужели вчерашняя история тебя ничему не научила? Ты понимаешь, что ты мог бы утонуть или простудиться и смертельно заболеть? Ты понимаешь, наконец, что я за тебя измучилась? — И пошла и пошла!.. Да так меня распушила, что я в конце концов, действительно, понял…
На большой реке
I
В это лето долго не пришлось мне поудить. Сначала, пока высокая вода в Ярбе стояла, я не смел и подумать попроситься у мамы на реку. А во всю вторую половину мая шли обложные дожди. Уж и учение в школе давно кончилось, а я все еще сидел дома и с тоской глядел на свои удочки. И Федя на реку не ходил. Отводили мы с ним душу только тем, что строили широкие планы на то время, когда будет хорошая погода: и окуня большого ловить собирались, и щуку на жерличку, и леща на «кисточку».
В самом начале июня наступила наконец ясная, теплая погода, и в какие-нибудь три дня земля подсохла. Решился я наконец попроситься у мамы на реку.
— Что ж, — сказала мне мама, — пожалуй, иди. Надеюсь, ты теперь благоразумнее стал и в реку больше не упадешь.
Побежал я сразу же к Феде, и решили мы с ним идти завтра с утра. Вечером червей накопали, приготовились.
И вот странно — вспомнил я про свою жерличку, и пришло мне в голову, что на ней большой окунь сидит. Я, конечно, прекрасно понимал, что если бы и попался на жерличку окунь, он все равно давно бы успел протухнуть — ведь целый месяц прошел. Понимал я это и все же живо представлял себе: подхожу я к кусту, жерличка размотана, я тяну за бечевку, а на конце ее… окунь! Большой, с половину моей руки, и перья у него, как огонь, красные.
Но когда на другой день пришли мы с Федей к заветному кусту, я и место не сразу узнал. Стоит куст совсем на сухом берегу, а от большого залива остался маленький ручеек. Журчит по камешкам. И жерличку мы еле-еле нашли, ее совсем листьями закрыло. А окунек все еще на крючке сидит, только высох совсем, как мумия.
Впрочем, мы хорошо поудили с Федей в этот день. Нашли на этом же бережку подходящее местечко и наловили десятка три-четыре окуньков, сорожек, пескарей, но все мелочь.
Вернулся я в этот день домой поздно, к вечернему чаю. Мама была не одна — у ней сидела какая-то гостья. Я дикарь был большой и потому попытался незаметно прошмыгнуть мимо столовой в свою комнату. И стал там в порядок приводить свою рыболовную снасть.
Слышу, мама зовет:
— Шурик, что ж ты не идешь! — И тон у ней при этом какой-то особенный.
Нечего делать, пришлось идти.
Вышел в столовую, поздоровался с гостьей и уселся за стол. А мама опять мне говорит особенным тоном (такой тон бывал у нее, когда она мне сюрприз хотела сделать):
— Ты что же, не узнаешь Екатерины Васильевны?
— Нет, — говорю, — узнаю, — а сам удивляюсь, что ж тут особенного, что это Екатерина Васильевна. Она изредка бывала у мамы, и я давно ее знал. На худом лице у нее длинный нос и всегдашнее выражение какой-то озабоченности и торопливости, глаза добрые, но как будто заплаканные. Вот и все, что я о ней знал. Меня она совсем не интересовала. А мама мне опять говорит:
— Екатерина Васильевна тебя к себе в гости зовет, в Людец, на недельку. Ты хочешь? У нее мальчик есть, тебе ровесник. Его тоже Шурой зовут.
А Екатерина Васильевна добавляет:
— Такой сарданапал[6], сладу не могу с ним дать.
У меня, что называется, дух занялся. И выговорить ничего не могу — в Людец!.. А Людец на большой реке, на Сне! Вот поудить-то можно! А мама продолжает:
— Если хочешь, так собирайся. Завтра днем поедешь с Екатериной Васильевной на пароходе. Ну? Хочешь? Что ж ты молчишь?
— Конечно, — говорю, — хочу, мамочка! — а сам все еще в себя не могу прийти, столько интересного вдруг мне представилось. И еще новое — пароход. Ведь я на пароходе еще ни разу не ездил!
— Ну, вот и хорошо, — говорит Екатерина Васильевна, — завтра к часу дня приходи на пристань. Пароход «Владимир» в два часа отходит. А на пароходе спроси у матроса, где капитанская каюта, да в нее и иди. Я тебя ждать буду.
Это меня уже окончательно в восторг привело: пристань, пароход «Владимир», матрос, капитанская каюта — слова-то ведь одни чего стоят! Значит, я и поеду в капитанской каюте!
Посидела Екатерина Васильевна еще несколько минут и вдруг заторопилась и стала прощаться. Мама ей и говорит:
— Ну, спасибо вам, милая Екатерина Васильевна, что вы такое удовольствие моему сумасброду делаете. Только боюсь я — уж если он чуть в Ярбе не утонул, так в Сне-то того и гляди утонет!
А Екатерина Васильевна отвечает:
— Нет, что вы! Ведь он не один будет, а с Шуркой, с ребятами. Они все на реке выросли — и плавать умеют и с лодкой управляться. Да и Сна у нашего берега мелкая. Вот на Прорву я его не пускаю, хоть и просится, — там, говорят, глубоко! Да он, пожалуй, и без спроса уедет, он у меня такой…
А я слушаю все это и свои выводы делаю: значит, и на лодке буду ездить и купаться. Вот здорово! И Прорва, куда Матвей Иванович рыбачить ходит, близко… Вот бы туда!.. И так мне вдруг весело стало, что не выдержал я, заплясал на месте от радости. А мама и Екатерина Васильевна надо мной засмеялись.
Ушла Екатерина Васильевна. Стал я про нее маму спрашивать, кто она такая и почему она меня к себе в гости позвала. Мама удивилась.
— Как же ты не знаешь? Ведь она наша старая знакомая. Твой покойный папа с ее мужем, капитаном Бутузовым, приятелями были. Одно лето мы всей семьей жили в Людце на даче. Впрочем, и то сказать, ты тогда совсем маленький был. Кажется, трех лет тебе еще не было. Ну, давай собираться. Завтра я ведь на службу рано пойду.
Дала мне мама свой маленький чемоданчик, положила туда смену белья и другое, что надо. Поспорили мы с ней немного, когда я хотел сложить в чемодан чуть не все, какие у меня были, рыболовные принадлежности. Дала она мне целый рубль денег (никогда у меня такой суммы в руках не было), со строгим наказом: на пустяки не тратить, только на что-нибудь нужное, когда обратно поеду, билет купить или другое что.
Кончили сборы. И вдруг я вспомнил:
— Мамочка, а как же Федя?
Мама не поняла даже.
— Ну, что Федя? При чем тут Федя?
— Как же я без Феди поеду?
— А, ты вот о чем! Ну, что ж, придется тебе без Феди ехать. Ненадолго расстанетесь. Не брать же его с собой. У Екатерины Васильевны и своих ребят много. Я и то удивляюсь, как она тебя еще решилась звать.
Мне стало грустно: с Федей расстаться придется, да и маму вдруг стало жаль, ведь я еще ни разу из дома не уезжал.
II
На другой день еще двенадцати не было, а я уже шел на пристань по длинной дамбе, насыпанной через болотистую пойму, что отделяла наш городок от берега Сны. В одной руке у меня чемоданчик, а в другой — связка разобранных удилищ. Вид, должно быть, у меня был самый гордый и независимый. Еще бы, я только что прошел через весь город и вот сейчас иду на пристань совершенно один и поеду на пароходе и в капитанской каюте! И в кармане у меня лежит целый рубль.
Пришел я на пристань, и вся моя гордость и независимость вдруг пропали — народу много, погрузка вовсю идет — бочки с маслом катят по сходням на пароход, какие-то железные полосы несут и с грохотом бросают их на нижнюю палубу. Шум, говор, крики… Попробовал я было на сходни сунуться, да куда — какой-то здоровенный дядя с огромным ящиком на спине как закричит на меня: — Поберегись, зашибу! — Мне даже страшно стало.