Я довольно много писал о своей связи с нью-йоркским панк-движением в конце семидесятых. Так получилось, что я попал в 1982 году и к истокам рэпа. Я приехал из Парижа для встречи с моим редактором в издательстве «Random House» Эроллом Макдональдом, черным парнем с Джамайки. Именно он притащил меня и появившуюся тогда в моей жизни Наташу Медведеву в огромный ангар – бывшее складское помещение на West-Side в Middle-Manhattan, где в компании едва ли не тысячи (от аристократов в смокингах до негров в трусах, как в лучшие времена «Studio-54») я впервые слышал и видел рэп. Посередине зала на возвышении, окруженный микрофонами и усилителями, толстый полуголый черный тормозил на обыкновенном проигрывателе виниловую пластинку пальцами и бодрой скороговоркой гундел в микрофон американские негритянские частушки. При этом еще и подтанцовывал. Позже его сменил другой умелец.
Я уехал в Париж чуть ли не на следующий день, а рэп приехал в Париж только через несколько лет. Я почему-то успевал быть впереди. Видимо, потому, что, как говорят американцы, я easy going, легкий тип. И меня привлекает новое.
Мои отношения со светcкой семьей арт-директора «Conde-Nast Publications» Алекса Либермана, с Алексом и Татьяной Яковлевой? Я достаточно много раз упоминал о них в своих текстах. Ограничусь здесь лишь резюме: у них был классический, несколько нарочито старомодный салон в доме. Так случилось, что их посещали яркие люди. Упомяну Сальвадора Дали, Энди Уорхола, Трумена Капоти, Иосифа Бродского, фотографов Аведона и Хельмута Ньютона. Сегодня могу с полным правом приписать и себя к этой толпе ярких и очень талантливых людей.
Теперь о том, ради чего, собственно, меня попросили взяться за этот текст. О том, отличается ли, и если да, то как, гламур иностранный (той же «Studio-54») от того гламура, который я увидел в России.
Ну, конечно же, отличается. Ну, ясно, что эпоха диско и массовых увлечений прошла, а в России, насколько я понимаю, ничего подобного «Studio-54» никогда и не случилось, то есть места, куда бы ходили сверхбогатые и подростки (из Гарлема!) из Мытищ, никогда не было. То, что я вижу, когда изредка позволяю себе прийти на «светские» вечеринки, – это старомодная чопорность, смешанная с отечественной пошлостью. Артистизма, изломанной декадентской испорченности, безумия и блистательной эксцентричности не наблюдается. Мероприятие обычно начинается в атмосфере буржуазной скованности, но после употребления приличного количества алкоголя скатывается в буржуазную же пошлость. Люди тяжелы, натужны, морды у русских актеров и актрис, так называемых звезд, – слаборазвиты; красивых, оригинальных и веселых девочек практически нет. А уж тем более блистательных. Обычно присутствуют задумчивые, невеселые и тяжелые бизнесмены, этакие дядьки, ждущие, когда всё это кончится, их всегда до трети от всех присутствующих. Чтобы кто-то танцевал, случается редко. И главное – всем невесело. Хотя фуршеты богаты, столы полны, вина неплохие, и понятно, что собравшиеся живут в богатой стране и тот, кто платит за вечеринку, отменно богат. У Татьяны Либерман в ее особняке на Легсингтон-авеню принимали куда скромнее. Однако там было много цветов и много талантов.
Правда, я не знаю, что там сейчас делается, в Нью-Йорке и Париже. Возможно, и там стало скушно, и там стоят рыхлые дядьки и ждут, когда вечеринка остановится. Может быть, закончилась бодрая, талантливая эпоха и давно уже как болотная вода лежит другая эпоха, не талантливая и не бодрая? Видимо, так.
Нет, этот мой взгляд не есть следствие какой-то моей привязанности к прошлому, когда «и трава была зеленее, и девушки красивее». В современной российской оппозиционной политике, к примеру, в отличие от мира гламура, присутствуют сегодня и страсть, и высокая трагедия, и драматические персонажи. Я вспоминаю зрительно похороны моего юного убитого товарища Юрия Червочкина в Серпухове в декабре прошлого года. Какая высокая трагедия в молчаливом, старом, страшном городе, заблокированном милицейскими! Или я вспоминаю суровые залы судов, где в клетках – мои товарищи. Это всё подлинное в политике – борьба, страдания, трагедия. А гламур как-то поблек. Он не всегда был таким поблекшим и бестрагедийным. У Романа Полански, ночью одиноко плетущегося в «Бани-Души», была во всей фигуре трагедия, он был изгнанник, у него лет десять не было возможности работать, его бы арестовали, если бы он сошел с самолета в любом американском аэропорту. Так что русский гламур – пошлый, плоский и неэксцентричный. Он не порочен, а потому скучен. Без порока что же за гламур! А какой порок в пьяных бизнесменах или в павших, все как одна похожих на бандерш из Одессы? Никакого. Поэтому цветов зла на московских сборищах не найдешь. А без цветов зла гламур не выходит. Даже согрешить не всегда есть с кем.
«Как сорт цветов, пропорциональных и стильных…»
22 мая 1980 года я прилетел в Paris. Когда я выходил из здания аэропорта Шарль де Голль, на сетчатке моего глаза всё еще трепетала Настасья Кински, блистательная юная актриса, прилетевшая в Paris тем же рейсом, что и я. Я даже успел поскандалить с ней во время посадки.
Парижские женщины оказались маленькими и черными. Они напомнили мне итальянок, а еще грузинок, только французские оказались посуше. Такие себе отощавшие за весну галки. Они, правда, выигрывали после неряшливых в те годы американок (чувяки без задников, бесформенные шаровары, просоленные потом футболки – вот их летняя форма), однако я загрустил. Всего лишь несколько лет назад я расстался с женой-блондинкой и инстинктивно выискивал в уличной толпе blonds. Как бы не так, blonds было удручающе мало, а те, которые были, часто имели дополнением к белому скальпу внушительный арабский нос. Циничные молодые журналисты, с которыми я немедленно подружился к концу того счастливого для меня года, года выхода во Франции моего первого романа, сообщили мне, что исторически Франция множество раз подвергалась мирным нашествиям нескольких волн мигрантов из Средиземноморья. Потому блондинки сохранились как вид разве что в провинциях Бретань и Нормандия к северу от Парижа, да еще в Эльзас-Лотарингии. Никаких «миледи» из «Трех мушкетеров» ты не встретишь, Эдвард, не будь старомоден. В Paris достаточно иностранок, у культурного центра Помпиду на рю Бобур в избытке бегают германские девки и скандинавские, да и в Латинском квартале можно познакомиться с такими исчадьями ада, белокурыми бестиями… Эдвард…
Блондинкой была Шантай, работавшая клерком в префектуре полиции, но она мне не нравилась, отличный товарищ, много раз меня выручала, продляя мне carte de serjour (вид на жительство), но мне она не нравилась, черт возьми, она напоминала бревно в сарафане. Около года я встречался с настоящей контессой из древнего рода в Бургундии, контессе было за тридцать, высокая, отличная крупная грудь, страстная, но темноволоса! Впрочем, то обстоятельство, что она контесса, возвышало ее до blonds. Опускало ее то обстоятельство, что она была алкоголичка, моя Жаклин, впрочем, я прощал ей ее слабость, припоминая нетрезвую Мэрилин Монро, поздравлявшую любовника Джона Кеннеди: «Happy birthday, mister President. Happy birthday to you!»
Анн Анжели была редакторшей эротического журнала, где публиковались жаркие письма возбужденных женщин, журнал имел коммерческий успех. Маленькая, тонкая, изящная, в старину сказали бы «грациозная» – вот Анн была эталоном парижской женщины. В ней был один вкус, ни грамма безвкусия. Помню ее синие тени, наведенные под глазами. Я встречался также с ее подругой. Вот подруга, Клер, будучи именно «бревном в сарафане», высокой и с виду неуклюжей деревенской дылдой в платье в мелкий цветочек, какие носят консьержки, оказалась магическим чудом природы, сексуальным монстром. У нее был еще дар ясновидения, она нагадала мне жизнь, которую я имею, то есть экзотическую.
Французские дамы обладают любопытным достоинством: в отличие от равноправных американок и презрительных, часто ненавидящих мужчин юных русских женщин, француженки умеют ухаживать за мужчинами. С удовольствием вспоминаю Элен, промокающую меня горячим полотенцем и воркующую при этом хвастливо: «Мы, французские женщины, умеем обращаться с мужчинами. Тебе ведь приятно, Эдвард!» Промокая полотенцем мои интимные места, она произнесла целую речь о высоком чувстве гигиены и санитарии, которому с детства обучены французские женщины. Помню, что тогда я иронически размышлял под полотенцем, что гигиена стала достоинством француженок поневоле, ведь в Париже ужасная сантехника. По крайней мере была в те годы.