— Перевязать бы его, — сказал Рогожин.
Он опустился на колени, расстегнул раненому шаровары и осторожно сдвинул их к коленям. Рана была на пояснице. Скупо намочив тряпку водой из манерки, Рогожин стер кровь вокруг раны. Он с недоумением показал Голицыну на частые рубцы, пересекавшие зад раненого.
— Поротый он, — пояснил Голицын.
Взяв у Рогожина тряпку, он легко провел по рубцам. Раненый лежал неподвижно, стонал. Рана зияла выше иссеченного зада, кровь все еще текла, густея. Подошел Петров и резко отступил назад. Охваченный стыдом и горем, он отошел в сторону и, не выдержав, побрел дальше. Узенькая изумрудная ящерица скользнула по земле и замерла, прижавшись к зеленым листьям куста. Откуда-то сверху дружелюбно прочирикала птичка.
— Да, мы отступаем, — громко сказал Петров, — отступает вся наша армия. Мы отдали все, что завоевали в первые месяцы войны, у нас нет снарядов, нет достаточного числа винтовок и, кроме того… — Он остановился, боясь высказать последнюю, самую страшную мысль.
Он пошарил в кармане, отыскал папиросы и закурил.
— Надо идти к роте, — снова вслух произнес он. — В конце концов, разве я виноват? Я не могу отвечать за все безобразия и подлости, которые совершаются в России. Но наши солдаты… Если бы не вся эта сволочь там, наверху, — на фронте и в тылу, — как бы били русские воины своих врагов!..
Послышался слабый голос, зовущий Петрова.
— Кто там? — крикнул он.
— Петров, помогите!..
Он бросился вперед. Под деревом лежал штабс-капитан Тешкин. Его голова была немного приподнята, черные спутанные волосы свисали на лоб, к широко раскрытым, испуганно глядевшим глазам.
— Помогите… я тяжело ранен… — прошептал он. — Не покидайте меня…
И вдруг совершенно непроизвольно Петров сделал движение, точно хотел уйти. Тешкин тоненько застонал, и его беспомощно вытянутые ноги дрогнули.
— Кто вас оставил здесь?
— Солдаты… В сущности, они правы… Что хорошего я им сделал?.. С какой стати было им возиться со мной?
Он закрыл глаза. Голос его прерывался, слова перемежались с хрипами и стонами.
— Юноша, — заговорил он, — я старше вас на двадцать лет, чего только я не испытал, чего не знал в жизни!.. У меня была черная, страшная жизнь… о… о, как больно говорить!.. Меня пинали, били, гнали. Меня не пускали на человеческие праздники… Меня любили только за деньги — на рубль, на пять рублей. За деньги мне прощали мои угри, вернее, соглашались не замечать их… Я жил не как человек, а как отросток слепой кишки — ненужный, рудиментарный придаток, от которого, когда он мешает, избавляются посредством операции. Говорят, у будущего человека не будет такого отростка. Значит, и не будет таких людей, как я. Меня не трогали людские, несчастья, как людей не трогали мои. Разве мало таких одиноких на свете? Ах, как мне хотелось хорошей, цветущей жизни, большого дела, красоты мне хотелось, Петров, музыки, садов… Будет ли когда-нибудь на земле такая жизнь? И вот я на чужой земле умираю за чужое дело… Мне холодно, пусто… Петров, где вы? Не уходите… Петров, у меня на груди в кармане пакет. Возьмите его. Где вы, Петров?.. Дайте руку… Отчего я не вижу вас?.. Тухнет день, да? Неправда!.. Солнце… вон там, в просвете солнце… Петров, я ви…
Он не договорил. Большая мутная слеза выкатилась на угреватую щеку. Его рука отяжелела в руке Петрова. Но еще долго она оставалась теплой, как бы живой.
Петров вынул из грудного кармана мертвеца пакет. В нем был второй, с надписью (буквы были длинные, угловатые, чем-то напоминавшие самого Тешкина):
«ЧЕЛОВЕКУ, КОТОРЫЙ НАЙДЕТ МЕНЯ МЕРТВЫМ, — МОЕМУ НАСЛЕДНИКУ».
Петров осторожно, чтобы не испортить надписи, вскрыл конверт, нашел в нем фотографическую карточку Тешкина, две новенькие сторублевки и письмо. Портрет и деньги были аккуратно перевязаны ниткой. Карточка изображала Тешкина в штатском костюме. Он сидел у стола, держа на коленях книгу, и смотрел неприязненным, насмешливым взглядом. Петров прочитал:
«Дорогой друг! Кто бы ты ни был, исполни последнюю просьбу одинокого человека. Меня уж нет. Все, что от меня осталось, — это фотография, которую ты нашел в письме. У меня нет родственников, нет друзей. Страшно исчезнуть совсем, не оставив в жизни никакого следа. Ты — мой наследник, единственный человек, который будет обо мне помнить. Отметь дату моей смерти на обороте карточки и повесь ее под стеклом (чтобы не загадили мухи) в своей комнате. В годовщину моей смерти вспомни на пять минут обо мне. Посмотри на портрет и подумай, представь себе, что жил на свете такой человек, Иван Андреевич Тешкин. Был он живой, как и ты, в детстве его звали Ваней. Потом можешь забыть его до следующей годовщины. Вот и все, о чем я прошу тебя. В благодарность оставляю тебе двести рублей, может быть, эти деньги помогут тебе лучше жить. Прощай. Постарайся исполнить то, о чем я прошу тебя, ведь это так немного, не правда ли?
Иван Тешкин».
На обороте карточки крупными угловатыми буквами было написано:
«ИВАН АНДРЕЕВИЧ ТЕШКИН
Родился в городе Туле, семнадцатого мая 1872 года.
Убит на фронте мировой войны
. . . . .191. . . . года».
19
Поработав около пяти месяцев в ставке, Бредов освоился с ее бытом, узнал весь распорядок жизни — такой величественной и таинственной со стороны. Каждое утро в одиннадцать часов Алексеев отправлялся к царю с докладом. На десятиверстных картах, развешанных в комнате, были нанесены последние сводки с фронтов. Царь сидел неподвижно, курил, украдкой, со скукой, поглядывал на генерала — скоро ли тот кончит? Потом выслушивал уже написанные Алексеевым распоряжения, никогда их не оспаривая, а днем, запершись у себя, тайком раскладывал пасьянсы или играл с флаг-капитаном Ниловым, неразлучным своим другом, в любимую карточную игру — безик.
Бредов любил работать. Целые дни он готов был проводить за письменным столом, лишь бы только отвлечься от странного беспокойства, которое все более мучило его. Но бумаги, проходившие через руки Бредова, возбуждали в нем чувства, менее всего сулившие покой. Поступали донесения о развале тыла, о большом количестве бродящих нижних чинов, ведущих себя распущенно, о неурядицах, недоставленных боевых припасах, о порке и расстреле нижних чинов, о самострелах, дезертирах, о добровольно сдавшихся в плен. Было немало потушенных дел о мародерстве, о бездарных генералах, о гнилых солдатских сапогах, поставляемых интендантами. Однажды, копаясь в старых делах, Бредов наткнулся на папку с делом об операции в Карпатах. Там он прочитал, что зимнее обмундирование по чьей-то преступной небрежности не было доставлено войскам, и два месяца они пробыли в горах раздетые и почти босые. Официальный отчет насчитывал более семи тысяч обмороженных нижних чинов, эвакуированных в тыл.
Бредов в отчаянии думал, что воевать дальше так нельзя. Он присматривался к работникам ставки и видел, что все они, за редкими исключениями, настроены очень спокойно, всегда обедают вовремя и не озабочены судьбой войны. Их внимание поглощала повседневная мелкая суета, ревнивое наблюдение друг за другом, жажда карьеры. В ставке знали, что командующие армиями и фронтами часто отказывались от операций, которые хотя и были необходимы, но содержали в себе известный элемент риска, отказывались, не желая портить своего служебного положения, и все считали это в порядке вещей. Знали, что многие донесения преувеличены, и часто там, где указывалось, что неприятель разбит и доблестные войска на его плечах ворвались в окопы или деревню, было на деле мирное занятие очищенных противником позиций. Чаще всего ставка лишь регистрировала события, происходившие на фронтах, подтверждая своим авторитетом распоряжения главнокомандующих. Каждый, кому удавалось сфотографироваться с царем на групповом снимке, был горд, точно получил боевой орден. Когда случалась большая военная неудача, о ней говорили прежде всего как о неудаче командующего армией и гадали, что ему за это будет. Но мало кто задумывался над тем, что потерпела поражение русская армия. К поражениям так привыкли, что с чиновничьим равнодушием регистрировали новые удары германцев. В управлении дежурного генерала, ведавшем переменами и продвижением личного состава в армии, кипело больше людских страстей, чем в управлении генерал-квартирмейстера, ведавшем оперативной стороной. Знали, что некомплект в оружии, снарядах, в обученных кадрах был так велик, что до весны шестнадцатого года нельзя и помышлять о каких-либо крупных действиях.