Васильев наклонился к Петрову:
— Почему не берете себе денщика? Неудобно-с…
— Да уж возьму, — хмуро ответил Петров.
Ему вспомнились дни его солдатской службы, разговоры с Карцевым и Орлинским о денщике, замученном Вернером, об унижении, которое испытывает солдат, выполняя самые грязные работы для своего барина. Неужели он должен поступать так же, как остальные офицеры? Но отказаться нельзя. Могут пойти разные кривотолки.
После молебна к нему явился Комаров, вытянулся, слезливо стал умолять взять его в денщики.
— Ваше благородие, уж я вам лучше всякого другого услужу. Каждую пылиночку сниму, за всем доглядывать буду.
— Да разве в денщиках лучше, чем в строю? — спросил озадаченный Петров.
— А как же! Сидеть буду за вашим благородием, как за каменной стеною. Пожалейте Комарова, блошинку человеческую…
— Ну, если так, — сказал Петров, — если ты думаешь, что тебе лучше будет…
И Комаров сделался денщиком Петрова.
Из старых офицеров в десятой роте оставался один Руткевич. Бредов лечился в госпитале, Васильев командовал батальоном, и Петров оказался на должности полуротного командира в той же самой роте, где он служил вольноопределяющимся. При первой встрече с Карцевым он бросился к нему.
— Смотрят, — предупредил Карцев, глазами показывая на проходившего мимо офицера.
И Петров не протянул руки, он не имел права так здороваться с нижним чином. Его новое звание стояло между ними непроходимой гранью. Он шепнул Карцеву, чтобы тот пошел в рощу, лежавшую за деревней. Там, под деревьями, Петров обнял друга и нетерпеливо расспрашивал его о товарищах. Карцев рассказал о судьбе Чухрукидзе, о Защиме, об Орлинском, о смерти Вернера, о тяжелых испытаниях, которые вынесла рота, о ранении Мазурина.
Не было в роте, как узнал Петров, и зауряд-прапорщика Смирнова: он стал жертвой собственной жадности. Во время отступления задержался в деревне, нагружая на подводы конфискованную или, проще говоря, награбленную у крестьян пшеницу, которая должна была в отчетности пройти как купленная. Вдруг в деревню ворвался неприятельский разъезд. Солдаты ударили по лошадям. Те, которые грузили пшеницу, бросили мешки и на ходу вскакивали в повозки. Смирнов тоже побежал, но по тучности не мог вскочить на подводу, и хотя он кричал и грозил солдатам, те не остановили лошадей. Один из них, оглянувшись, видел, как германец в каске с коня рубил палашом визжавшего фельдфебеля, руками прикрывавшего голову. В донесении же было отмечено, что зауряд-прапорщик Смирнов геройски погиб в арьергардном бою, прикрывая отступление полка. Теперь его место занял Машков. Он притих, отпустил бороду, меньше теснил солдат.
Из рощи Карцев и Петров направились в деревню, но по дороге разошлись, чтобы их не видели вместе.
Солдаты были размещены по избам и сараям. Карцев, Защима и Черницкий устроились в полуразбитой хате, казавшейся им, после фронта, надежным убежищем, — так измучили их многоверстные переходы, частые бои.
После обеда они сидели, курили. Защима вспоминал Смирнова:
— Цеплял он зубами живую человеческую душу, грыз ее долгие годы… Дай бог здоровья германцам, что кончили его!
На пороге выросла фигура Рогожина.
— Карцев, к тебе я…
Он показал письмо, полученное из дому.
— Плохо там… — Губы у него дрожали, на глазах выступали слезы. — Пегашку забрали — единственную… взамен хромого коня дали. А тут, тут… — он указывал пальцем на зачеркнутые цензурой строки, — об чем-то важном писали, так черной краской вымарали, самое главное вымарали! Может, вглядишься, чего разберешь? А, Карцев?
Стиснув зубы от обиды, он впился глазами в погребенные под краской слова и сказал, думая вслух:.
— Господи, господи!.. Отвяжись худая жизнь, привяжись хорошая!
9
Утром полк подняли раньше обычного. Радостно суетился Машков, что-то узнавший от ротного командира. Пришел Уречин. Вокруг него собрались офицеры и, оживленно разговаривая, посматривали на покрытую весенней грязью дорогу, ведущую к станции.
И вот на дороге показалось черное движущееся пятно, оно стало расти, приближаться, и все увидели, что идет какой-то отряд, но идет как попало, не воинским строем. На солдатах — ботинки, защитные обмотки. Стало ясно: в полк пришло пополнение. Пожилой офицер в дымчатых очках, который привел новичков, сипло, неумело скомандовал и, по-журавлиному ставя ноги, приложив руку к козырьку, подошел к Уречину отдавать рапорт. Уречин с ног до головы осмотрел офицера.
— Послушайте, поручик, — брезгливо сказал он, — что у вас за вид? Вы на маскарад явились или на позиции?
Тот конфузливо развел руками.
— Стоять, смирно! — крикнул Уречин. — Что за штатские жесты?
И растерявшийся поручик объяснил командиру, что он офицер ополчения, на военной подготовке не был лет десять. Его призвали и, по чьему-то распоряжению, не проверив знаний, отправили на фронт, хотя он говорил, что считает себя неподготовленным. Впрочем, все пополнение примерно такое же. Исключение составляют лишь три унтер-офицера, которые уже побывали на фронте.
Уречин приказал выстроить прибывших в две шеренги.
Поручик стал беспомощно топтаться на месте, не зная, как произвести расчет.
— Да это сделает любой унтер-офицер! — вскипев от гнева, сказал Уречин и обернулся. Взор его упал на Машкова. — Построй их, — приказал он.
Кровь прилила к лицу Машкова. Вот когда он сможет показать себя, вот когда пригодилась драгоценная наука муштровки! Он вытянулся, выпятил грудь и подал команду. Однако новые солдаты путали построения, не умели строиться, заходить плечом. Пришлось вызвать человек двадцать кадровиков, и те, подталкивая новеньких, добились наконец порядка. Пополнение вытянулось в две шеренги. Здесь были люди разных возрастов. Рядом с юношами, у которых лица покрывал первый пушок, стояли бородатые сорокалетние мужики, все — без винтовок. Только солдаты одного взвода держали топоры. Похожие на дровосеков, они стояли хмурые и озадаченные, неизвестно зачем присланные на передовые позиции…
— Кто велел выдать топоры? — спросил Уречин.
— Не могу знать! — Испуганный поручик тщетно старался убрать живот, который мягко обвисал поверх ремня и приводил в отчаяние бедного, акцизного чиновника, имевшего несчастье когда-то служить офицером.
Обойдя солдатские шеренги и отрывисто задав несколько вопросов, Уречин отошел в сторону и снял фуражку. Виски у него казались намыленными от седины, красная морщина глубоко прорезала лоб.
— Ну, куда мне их! Необученные, винтовок нет…
И он ушел большими ногами, забыв даже надеть фуражку.
Денисов посмотрел на поручика, пытавшегося что-то докладывать ему, и, не отвечая, подошел к Васильеву.
— Такие, значит, дела, Владимир Никитич, — проговорил он устало. — Надо же воевать. Давайте распределим их как-нибудь. Не сердитесь, если я вам больше подкину. У вас лучший батальон в полку. Помучимся, родной мой, что поделаешь, помучимся…
В тот же день командир полка поехал в штаб дивизии. Начальник дивизии — пухлый человек, еще не старый, безбровый, с детским лобиком и голубыми безмятежными глазами — принял Уречина дома, извинился за беспорядок в комнате (постель была не убрана, на ней валялся дорогой персидский халат, у окна лежали кожаные чемоданы, к кровати был придвинут низенький столик с остатками завтрака) и предложил пообедать с ним. Уречин попросил разрешения сделать доклад. Детский лобик генерала сморщился, голубые глаза укоризненно посмотрели на командира полка.
— Вот что, полковник… всем, что касается тактики и стратегии, у меня ведает Валерий Николаевич, мой начальник штаба. Пожалуйста, доложите ему. Он молодчага. А потом — милости просим отобедать.
Уречин, подавляя недовольство, отправился к начальнику штаба. Тот спокойно выслушал его, подчеркивая красным карандашом какие-то строки на лежащей перед ним бумаге.
— Вот посмотрите, полковник. — Он придвинул к Уречину бумагу. — Я подчеркнул здесь то, о чем вы говорили. Как видите — полное сходство. Вся дивизия жалуется на качество пополнений. Если вам угодно знать, на это жалуется даже весь корпус, вся армия, весь фронт. Очевидно, причины надо искать глубже.