Наступала перемена в бою. Опрокинутые фланговой атакой, немцы бежали. Убитые и раненые лежали в поле, в тыл вели пленных, и четыре русских солдата тащили на плечах (чтобы все видели!) германский пулемет. Но чаще доносились выстрелы орудий, шрапнель рвалась над русскими цепями. А цепи, скучившись, топтались на месте, и младшие офицеры, потеряв связь со штабом полка, не знали, продолжать ли наступление. Русская батарея била из лесу, и снаряды визжали в воздухе, как сверла, режущие металл. Поле было ровное, и только в одном месте оно горбилось холмиком. Десятая рота заняла этот холмик. Карцев, лежа на земле, услышал команду. Солдаты поднялись. Васильев решил вывести роту из пункта, который сильно обстреливали. За холмиком хриплый знакомый голос ругался, и Карцев, посмотрев туда, вскочил и побежал. На земле, подогнув под себя ногу и опираясь на руки, сидел Чухрукидзе. Взвод уже шел вперед, и Машков кричал, чтобы солдат подымался. Чухрукидзе, взглянув на взводного, рванулся. Ноги его вытянулись, спина глухо стукнулась о землю, руки прижались к бедрам. Он лежал навытяжку, как поваленный манекен. Лицо его желтело и морщилось от боли, но горячечные глаза не отрывались от глаз Машкова. Карцев наклонился над Чухрукидзе. Синие губы солдата раскрылись, он, должно быть, хотел улыбнуться, но вместо улыбки застонал.
— Ранен? Ранен? Отвечай! — спрашивал Карцев, весь стиснутый щемящей жалостью к товарищу. — Да брось же, брось тянуться, — почти плача прокричал он и нежно отвел руки раненого от бедер.
— Ты что, санитар? — побагровел Машков. — В бой иди, сволочь! В бой! Плакальщики и без тебя найдутся!
Карцев поднял голову. Горло у него сдавило. Он смотрел на взводного — человека с медным, тупым лицом, долгие месяцы мучившего его и Чухрукидзе, отравившего им жизнь, смотрел как на врага. Молча нагнулся над Чухрукидзе, поцеловал его в губы и, схватив винтовку, побежал вперед.
Бой продвигался дальше. Все чаще и чаще стреляла германская артиллерия. Карцев шел к лесу, догоняя наступающую цепь, припадал к земле, когда свистели пули. Но идти уже не хотелось, и, увидев заминку в наступающих цепях, он лег в окопчик, очевидно наспех вырытый кем-то совсем недавно, и лежал там долго, спрятав в прохладной ямке лицо.
Русское наступление затихло. До леса так и не дошли. Прибежал рыжий прапорщик, исполняющий обязанности помощника полкового адъютанта, и передал приказ. Полк был обойден с тыла, требовалось скорее отходить. Лежа в окопчике, Карцев услышал глухой топот бегущих ног и увидел расстроенные цепи, поспешно отходившие назад. Одни шли, сжав плечи, другие ругались и часто останавливались, с колена стреляли по лесу.
Небо было голубое, ласковое. Далеко на западе виднелось белое пятно германского привязного аэростата.
7
Полевая почта привезла письма. С удивлением смотрел Бредов на маленький голубой конверт, на тонкие, знакомые буквы, которыми был написан адрес.
Жена, покинутая где-то квартира и вся мирная жизнь казались ему маленькими, как кажутся маленькими предметы, когда смотришь на них в большие стекла бинокля. Он прочитал письмо, не содержавшее в себе, как он подумал, ничего значительного, и, вспомнив, что еще ни разу с начала войны не смотрел на портрет жены, достал ее фотокарточку из бумажника и с любовью, даже с любопытством стал рассматривать. Он подумал, что надо ответить на письмо, и решил сделать это завтра.
Недалеко от него на шинели лежал Васильев и читал письмо. Лицо у него было размягченное, добрые морщинки собирались у носа.
— Вот-с, — растроганно сказал Васильев, — пишут мои… кланяются, целуют… жена, дочка.
Бредов сочувственно улыбнулся и медленно пошел в лес, хотя знал, что идти туда опасно. С небольшими паузами раздавались пушечные выстрелы, точно где-то били страшные, гигантские часы. Всматриваясь в кусты, часто разросшиеся здесь, он шел по узенькой, малохоженой тропинке. Его окликнул дозор. В невысоком широкоскулом солдате Бредов узнал Рябинина.
— Что, близко? С этой стороны? — спросил он.
Рябинин усмехнулся:
— И с этой, и с той, ваше благородие! Далеко не ходите.
Бредов, хмурясь (неприятно было, что солдат так ясно видел плохое положение полка), кивнул Рябинину и пошел дальше. И, словно развязанные солдатским ответом, давно мучившие его мысли, которые он с болезненной старательностью глушил в себе, овладели им. Какой прекрасный день был вчера! Противник, взятый во фланг, сотни захваченных пленных, радостные лица солдат, сладостное чувство удовлетворения. Победа, победа! Что может быть радостнее? Потом неожиданный приказ об отступлении, обход с тыла, беспорядок, молча идущие колонны, зарева пожаров… Ужасно!
Он незаметно для себя ускорил шаги. В кустах что-то зашумело, послышался треск ветвей, и Бредов увидел угреватое лицо Тешкина.
— А, Бредов!…
Тешкин вынул портсигар и предложил папиросу.
— Сядем, — сказал он. — Приятно поговорить с интеллигентным человеком. Не знаю, как вы, но я себя чувствую здесь таким же одиноким, как и в гарнизонной жизни. Противно наблюдать этих старых болванов, этих верблюдов в мундирах. Блинников — командир, Федорченко — командир, Максимов — командир. Боже мой, как можно эти ничтожества посылать на дело, требующее точности, знаний и решительности! Я невежда в военном деле, не понимаю и не люблю его, но и мне ясно, что играем мы на проигрыш. Да, да — на проигрыш!.. Видели вы нашего корпусного командира? Ему бы в музее торчать, а он ведет сорок тысяч солдат, да каких солдат — героев! Нет, знаете, лучше не вмешиваться во все это. Черт с ним! Пережить как-нибудь — вот что главное.
— Как же не вмешиваться? — вскипел Бредов. — Да вы понимаете, что говорите? Разве вам все равно — выиграем мы войну или проиграем?
Тешкин посмотрел на докуренную свою папиросу, небрежно бросил ее и сказал:
— Пожалуй, что все равно!.. Здесь лес, никто нас не слышит, и я честно говорю вам: да, мне все равно, выиграет или проиграет Россия эту войну! Меня интересует только моя собственная судьба. Слышите — моя собственная!.. И я никогда не видел, чтобы Россия заботилась о ней. России все равно, что будет с Иваном Андреевичем Тешкиным. Россия никогда не пеклась о нем, не помогала ему строить его жизнь, и Тешкину все равно, что будет с Россией.
— Как вы смеете так говорить?! — в бешенстве воскликнул Бредов. — Что за цинизм?.. Вы — русский офицер, русский человек!..
— Чепуха! — махнул рукой Тешкин. — Вот русские солдаты убили Вернера. Разве от этого они стали менее русскими? Неужели вы так отождествляете себя с Россией, что должны кричать на меня потому, что я чувствую себя отдельно от нее? Россия не так широка, как вы это представляете. Для одних это Петербург, дворцы, скачки, кутежи. Для других — выгодные гешефты на военных и интендантских подрядах, для третьих — жалованье двадцатого числа, церковь, квартира из пяти комнат, для четвертых — голодная деревня, для пятых — каторга или тюрьма.
Бредов вдруг растерялся. Ему вспомнилось многое из того, что он охотно забыл бы теперь. Неудача с академией, чванные петербургские гвардейцы, для которых он был черной костью, разговор с Максимовым об академии… Какую же Россию он, Бредов, любит и защищает? С горьким удивлением смотрел он на угреватое лицо Тешкина, на язвительные его губы, на узкие глаза и молчал.
— Всю жизнь меня отталкивали… — проговорил Тешкин. — Позвольте же мне самому позаботиться о себе.
Он поднял с земли фуражку, не отряхнув, надел ее на голову и, не попрощавшись с Бредовым, вялой походкой ушел, скрывшись в кустах.
Лес был тихий, предосенний. Грустный запах гнили исходил от опавших листьев.
Ночь провели в брошенной жителями деревне, ночевали в чистых немецких домиках, в сараях, еще полных сена. Черницкий жарил гуся, насадив на штык. Костер горел во дворе. Маленькие злые искры с треском вылетали из бронзового, чуть задымленного огня и пропадали в ночи. Где-то стреляли, но никто на это не обращал внимания, как не обращают внимания городские жители на уличный шум. Солдаты нашли в подвале несколько бочонков пива и щедро угощали всех, кто к ним подходил. Пьяненький Банька привалился к костру, вытянул из походного мешка резиновый пузырь, в какой обычно кладут лед больным, и, любовно подкинув его на ладони, отвинтил крышку.