Бредов поехал в Сестрорецк к знакомым. Он сидел у окна, читал газету. Вдруг поезд остановился. Несколько человек побежали к паровозу, и вскоре оттуда донесся пронзительный свист и шипение: выпустили пар из котла. Бредов выскочил из вагона. Во все стороны бежали пассажиры. Толпа рабочих с красными флагами окружала поезд. Старый машинист вылезал из своей будки, не сопротивляясь двум рабочим, легко подталкивавшим его.
— Ваша сила, ваша сила, — громко и как будто весело говорил он, вытирая руки паклей. — Сам я машины не оставлял.
— Что вы делаете? — сердито спросил Бредов, подходя к паровозу. — Прекратите сейчас же это безобразие! Ведь вы мешаете движению!
— Почему же безобразие? — со спокойным недружелюбием сказал пожилой рабочий в узком пиджачке. — Война — это, господин офицер, война!
Бредов почувствовал себя нехорошо: с полной ясностью ему представилось, что он стоит среди чужих, непонятных ему людей. Они такие же русские, как и он, но живут и думают совсем по-иному; в их массе, как в вулкане, скрыто глухое, опасное брожение больших сил, и непонятно ему, что же именно движет эти силы, что заставляет их бороться со старой, налаженной веками жизнью. Он испуганно посмотрел кругом и медленно пошел прочь.
В городе не ходили трамваи. Только пройдя несколько улиц, Бредов смог найти извозчика.
5
Извещения о мобилизации были расклеены по всем улицам Петербурга. Появилось множество пьяных, какие-то подозрительные личности носились с царскими портретами, заставляли всех встречных обнажать перед монаршим ликом головы и петь гимн, избивали чуть ли не каждого, кто недостаточно быстро снимал шапку. К Зимнему шли тысячи людей, но полиция никого близко к ограде не подпускала. Народ, даже патриотически настроенный, был все же подозрителен: и десяти лет не прошло еще с тех пор, когда на этой самой площади стреляли в толпу, как и теперь шедшую с царскими портретами.
Офицеров приветствовали на улицах. Орущие краснолицые люди остановили Бредова на Суворовском проспекте и стали его качать, высоко подбрасывая в воздух. Толстый человек, по виду лавочник, и другой — в очках и чиновничьей тужурке, — держали его за плечи (было больно, неудобно и стыдно) и кричали вместе с другими:
— Да здравствуют русские офицеры! Да здравствует русская армия!
А чиновник визгливо добавлял, влюбленно стискивая Бредова:
— Живио Сербия!
В день объявления войны Германией самая многолюдная манифестация направилась к Зимнему дворцу. Она состояла главным образом из торговцев, мелких чиновников, гимназистов и людей неопределенных занятий. Было известно, что царь прибыл в Петербург. Во дворце шел молебен, громкое пение хора доносилось через открытые окна на площадь. Потом крики толпы усилились, в разных местах нестройно запели гимн и «Спаси, господи, люди твоя». На балкон вышел царь. Толпа опустилась на колени. Непрерывное «ура» перекатывалось с одного конца площади на другой.
Бредов стоял впереди. Он ясно видел лицо царя, его глаза, бородку, усы. Он пристально, с волнением разглядывал это лицо, искал в нем отражения тех великих чувств и настроений, которые, как в фокусе, должны были быть собраны в монархе. Но видел только равнодушные глаза, туповатый нос и толстые губы. Высокая женщина в белом платье вышла на балкон и остановилась немного позади царя. Бредова поразило лицо царицы. Очень белое, оно выражало неестественное напряжение, тонкие губы были сжаты, глаза смотрели куда-то вверх. Царь шагнул вперед и неловко поднял руку на уровень плеча. Казалось, что он хочет говорить, но, постояв, он поклонился, и торопливо ушел вместе с царицей.
Чувство недоумения и горечи овладело Бредовым. С удивлением он сознавал, что не испытывает особого патриотического подъема. Война была ему приятна, она раскрывала перед ним заманчивые перспективы, но в голову навязчиво лезли ненужные мысли о царе на балконе, о насмешливых разговорах Новосельского, о высказываниях полковника Константина Ивановича, в глазах вставала картина бастующих путиловцев и недавняя манифестация у Николаевского вокзала. Манифестация понравилась Бредову: она шла стройно и тихо, без грубых выкриков, в ее рядах было много студентов, интеллигенции. И внезапно со Знаменской площади, захлестывая стремительным, сильным движением памятник Александру III, выдвинулась рабочая демонстрация. Красные флаги почти закрыли грузную фигуру чугунного всадника, и пение «Марсельезы» смешалось с пением гимна. Какой-то человек проворно залез на цоколь памятника и звонко крикнул:
— Долой войну, долой самодержавие! Да здравствует революция!
Через несколько минут появились казаки. Бредов машинально подобрал кем-то брошенную листовку, прочитал, что это, оказывается, демонстрация против войны, организованная большевиками. «Как можно, — думал он, — в дни общего национального подъема и единения перед лицом врага писать такое!»
«…Ко всем рабочим, крестьянам и солдатам, — читал он. — Товарищи, кровавый призрак веет над Европой. Жадная конкуренция капиталистов («Какая чепуха — при чем тут капиталисты?»), политика насилия и захвата толкает правительства всех стран на путь милитаризма… Долой войну! Война войне — должно катиться мощно по градам и весям широкой Руси. Рабочие должны помнить, что у них нет врагов по ту сторону границ («Да ведь это измена, открытая измена!..»). Царское правительство заявило себя «покровителем и освободителем славянских народов», но мы здесь видим не покровительство, а жажду захвата новых владений… Правительство угнетателей русских рабочих и крестьян («Неправда, скольким крестьянам хорошо живется, есть немало богачей среди них»), правительство помещиков не может быть освободителем: всюду, куда оно ни проникает, оно несет с собой кабалу, нагайку и свинец. Еще не успели смыть рабочую кровь с петербургских мостовых, только вчера весь рабочий Петербург, а с ним и вся трудящаяся Россия объявлены «внутренними врагами», против которых пускали диких казаков и продажную полицию, — теперь их призывают к защите отечества («Да, да, но ведь вы русские, и перед грозной опасностью извне надо забыть все споры — не выдавать же родину на разграбление»)… Солдаты и рабочие, вас призывают умирать во славу казацкой нагайки, во славу отечества, расстреливающего голодных крестьян, рабочих, душащего по тюрьмам своих лучших сынов. Нет, мы не хотим войны! Мы хотим свободы России…»
Под листовкой стояла подпись: «Петербургский комитет РСДРП».
На другой день Бредов, закончив все свои дела, простился с Новосельским и поехал на вокзал. Город кипел. Толпы возбужденных наполняли улицы. Люди спорили, кричали, размахивали руками. Незнакомые останавливали друг друга. Пели хриплые, пьяные голоса. Развевались государственные трехцветные флаги. По Знаменской площади метались газетчики. Один сунул Бредову газету. Через всю полосу тянулись жирные буквы:
«Англия объявила Германии войну. Да здравствует благородная Англия, владычица морей!»
Он уезжал, полный тревожных мыслей, сильно потрясенный всем тем, что видел, узнал и пережил в Петербурге. И когда приехал к себе и увидел маленький тихий городок, полк и товарищей, которые готовились к отправке на фронт, услышал их наивные беседы о войне и ее причинах, он болезненно загрустил. Ему казалось, что он отравлен, что вся эта масса страшных, наступающих, как грандиозный смерч, событий не так уж проста и понятна. Мало того, что он — штабс-капитан Бредов — пойдет на войну драться за царя («Какой он был на балконе Зимнего дворца… хоть бы слово сказал тогда!»), за отечество, за веру («А верю ли я в бога?»), — мало, мало всего этого! Ах, все это не так просто, как считают его товарищи, как, может быть, сам он предполагал до поездки в Петербург. Горько улыбнувшись, Бредов подумал, что было бы, пожалуй, лучше не ездить ему в Петербург.
6
Был обычный лагерный день. После полевых занятий и стрельбы роты с песнями возвращались в лагерь, поднимая белую, похожую на дым пыль. Васильев был доволен сегодняшним учением. «Надо будет Карцева и Петрова произвести в ефрейторы, — решил он. — Не забыть завтра написать рапорт об этом».