«Типичное английское лицемерие», — пробурчал Феликс, разваливаясь на диване в гостиной. «Все якобы для народа. Гуляй где хочешь. Лужайки, скамейки. Но стоит тебе, по идее, расстегнуть ширинку, и тут же на тебя из кустов наскакивает наряд милиции. Полиции, я хотел сказать. Но это, получается, то же самое, что там, в сущности».
«Россия не создала ничего оригинального. Все, уверяю вас, чудовищное, что есть там, есть концентрация того дурного, что можно отыскать здесь. Отсюда иногда сходство цивилизаций», — сказал Браверман.
«В России нет цивилизации. В России только культура», — сказал Сорокопятов.
«Интересно, сколько бы на тебя налетело милиционеров, если бы ты расстегнул ширинку на Красной площади, напротив Мавзолея?» — в ответ Феликсу хмыкнул Виктор. «КГБ учит по крайней мере одной мудрой вещи на свете: никогда не отвечай на вопрос, пока его тебе не зададут в письменном виде. А у тебя развилась привычка отвечать на вопросы, существующие исключительно в твоем воображении. А знаешь, почему? Потому что слишком любишь свое запутанное прошлое и свою уникальную личность и сложный процесс ее становления. Но я бы и из этой путаницы вывернулся, если бы не наш егерь». От этого слова Мэри-Луиза вздрогнула, как, впрочем, и все остальные в комнате, присутствующие при этом обмене репликами на правах театральных зрителей (аплодировать не разрешается). Оба были чуть ли не рады подобному повороту в разговоре, как будто случайно наткнулись на истинного виновника их бед.
«Лорд или егерь, он был среди нас единственным, по сути, англичанином. Они ему поверили. Он, можно сказать, вытащил нас из полицейского застенка», — сказал Феликс.
«Не нас, а тебя. Я бы прекрасно обошелся без вмешательства этого бзикнутого».
«Но если бы не ты, он бы там не оказался».
«Откуда он знал, что я пьяный забреду к Букингемскому дворцу?»
«Он, может быть, и не знал. Но дог — твой дог — его туда привел: по запаху».
«Запах в этой квартире странный», — сказал Браверман, принюхиваясь.
«Не собачьего ли дерьма, с вашего любезного разрешения?» — предположил Сорокопятов.
«Это запах костей», — сказала Сильва, возвратившись из кухни.
«Чего?! Каких костей? Чьих костей?»
Она произнесла слово «кости» как некое священное заклинание: за время, проведенное на кухне с «еглордом» (как она назвала Эдварда-Эдмунда заплетающимся от джина языком), она явно поднаторела в анималистике. При ее появлении вся шатия-братия как бы сгрудилась в одну кучу, вздрогнувшую и очнувшуюся от пьяной дремы при слове «кости».
«Костей для собаки. Вареных костей», — сообщила Сильва. «Он сказал, что собаке нужны кости для упражнений на укус».
«На укус? Это точно — на укус!» — зло пробормотал Виктор, разглядывая все еще перевязанную (после собачьего укуса в поместье) руку.
«А мне, вы знаете, этот запах даже чем-то нравится. Напоминает чем-то наш, знаете, русский холодец. Студень», — потер руки Куперник. Он маячил где-то позади, ожидая в нетерпении шанса поделиться с собравшимися еще одной мудростью из багажа туриста-международника. До последнего момента, однако, процесс добывания бутылки джина в Лондоне после полуночи перешибал экзотичностью даже гигантский опыт Куперника. И тем не менее удержаться от комментария о вкусе и запахе российского студня было выше его сил и переводческих возможностей. «Ведь холодец, с вашего любезного разрешения, и готовят из переваренных костей, не так ли? Варево нам, а кости бросают собакам. Чтобы кусали». И Куперник хищно облизнул губы.
«Тут, я чувствую, проходит конгресс международных спецов по костям?» — сказал Виктор. «Мэри-Луиза утверждает, что мы здесь живем на человеческих костях, топчем останки чумных трупов трехсотлетней выдержки. Не так ли, Феликс? Феликс облазил все здешние канавы в поисках метафор для своего перевода „Пира во время чумы“. Я в этой квартире и суток толком не провел, но куда ни сунься — везде чумная метонимия: от жары и вываренных костей до книг и поэтических цитат».
«Первая часть перевода уже опубликована в „Scottish Review“. И „Times Literary Supplement“ уже назвал эти отрывки из перевода — беспрецедентным открытием связующего звена между Пушкиным и поэтами Озерной школы», — сказала Мэри-Луиза, умудрившись ни разу не употребить слово «фактически».
«Не без вашей помощи, Мэри-Луиза», — сказал Феликс.
«Я изменила лишь пару запятых, определенные артикли кое-где», — покраснев, развела руками Мэри-Луиза.
«Я непременно должен взглянуть на перевод», — сказал Куперник. Внезапно он снова занервничал, старательно прислушиваясь к каждому слову и жесту вокруг него. Чуть не украдкой он стал продвигаться по комнате, пытаясь оказаться как можно ближе к Феликсу, пока наконец не дотронулся осторожно до его локтя. «Вы знаете, я же большой знаток шотландской поэзии. Говорю это без ложной скромности: меня в Шотландии принимали лучше, чем в Грузии. Вы знаете, что я ночевал в кровати самого Бернса? Вам любопытно будет узнать, что я встретился с потомком того самого Джона Вильсона, чью поэму использовал Пушкин. Чувствуете, к чему я клоню? Мы должны непременно эту тему обсудить, о'кей?» — похлопал он по плечу Феликса.
«Я несколько приустал от эксгумации литературных трупов», — отодвинулся от него с натянутой улыбкой Феликс. «А выпить нам дадут на этом пире во время чумы? У нас должна была остаться чуть ли не целая бутылка джина. Джин отбивает все запахи, даже собачьих костей твоей Каштанки», — сказал Феликс, наблюдая, как Мэри-Луиза разливает джин из бутылки, уцелевшей после их похождений.
«Опять ты: твой дог, твоя Каштанка! Она такая же моя, как и твоя. Ты знаешь, что всего за девять месяцев разлуки собака забывает своего хозяина полностью и окончательно?» — сказал Виктор.
«Верность некоторых дам своей цикличностью тоже не превышает сроков беременности. Мы, по-моему, присутствуем при рождении нового претендента на престол Ее Величества Сильвы», — сказал Феликс. «И ничего удивительного: как-никак, а российских евреев и диссидентов приходится заведомо больше на душу населения, чем английских лордов. А Сильва у нас всегда была девушка элитарная и ничего эксклюзивного, как сказал бы наш поэт-переводчик, не упустит».
«Как тебе уже известно, он такой же лорд, как я бродячая собака», — сказал Виктор.
«Сильве не привыкать: у нее всегда были склонности быть санитаркой при великих безумцах. Говорю это, учитывая судьбы предыдущих претендентов на престол».
«Если ты намекаешь на мое пребывание в психушке, то, уверяю тебя, я проходил по другому диагнозу», — сухо заметил Виктор. «Никогда не воображал себя тем, кем не являюсь».
«Ты до сих пор живешь этой иллюзией: веришь в то, что знаешь, кем ты не являешься?» — сказал Феликс.
«Гораздо хуже, по-моему, убедить себя, как ты, в том, что знаешь, кто ты есть на самом деле, а потом обвинять всех и каждого в ложном истолковании твоей личности. У нас был один такой, в палате. Воображал себя Иисусом Христом. Украл из Третьяковки икону с ликом Господним, просидел перед ним неделю, а потом отнес в районную милицию: плохой, говорит, художник, никакого со мной портретного сходства».
«Это не твоя история», — сказал Феликс. «Эта история из жизни ЛТПБ в 50-х годах. Ты эту историю украл у Мигулина. Он ее, кстати, рассказывал в тот вечер…» — Феликс запнулся: «в тот московский вечер, когда ты опоздал на собственный день рождения, у меня на квартире, когда обыск был, а потом тебя забрали с милицией, в тот год, когда была засуха и холера, как сейчас, помнишь?»
Но Виктор не успел ответить. В комнату вместе с Каштанкой вступил Эдвард-Эдмунд, «Князь Мышкин». Это был впечатляющий выход к рампе. Он остановился в центре комнаты и оглядел присутствующих тем моргающим, слегка близоруким взглядом, каким монарх в эпоху кризисов и революций оглядывает членов своего правительства. Все забыли про Феликса с Виктором и устремили взор на нового протагониста все той же драмы.
Пока Каштанка, виляя хвостом, обнюхивала углы, Князь, не обращая ни на кого внимания, открыл стенной шкаф, где была устроена вешалка, и стал рыться в куртках и одежде с систематичностью полицейского досмотра. Покончив с летней одеждой в шкафу, он стал трясти, прочесывать и выворачивать карманы накидок и летних курток гостей в куче брошенных в коридоре вещей. Зазвенела рассыпавшаяся по полу мелочь. Он уже напоминал старьевщика, тряпичника, фанатичного коллекционера курьезов. Все присутствующие притихли, наблюдая его передвижение по квартире. Неожиданно он застыл посреди гостиной, потом стукнул себя кулаком по лбу, и лицо его просияло в улыбке. Развернувшись, он направился к креслу, где сидел Карваланов, и, не сказав ему ни слова, стал шарить по карманам карвалановской летней куртки, висевшей на спинке кресла. Из-за того, что в кресле сидел Карваланов, рыться в куртке было неудобно, и, видимо, поэтому Эдвард-Эдмунд надел куртку на себя и уже с повторной тщательностью стал шарить по карманам.