«Мировой деспотизм… Вставай, вставай… Мы не позволим тоталитарно-демократическим режимам…» — разобрал Богдан по губам выступающего. Был это крупный, моложавый мужчина лишь вершка на два-три не дотягивавший до полной сажени. На подбородке у него виделся ясный шрам. «Безбородко?..» — не сильно грамотно заподозрил Богдан, и перевел взгляд на титры. «Андрей Козельцев, князь Курский» — по крайней мере на трех языках прочитывалось совершенно ясно. Про этого верзилу, скромно обошедшегося при дворе единственным титулом, Богдан знал только то, что молва давно прочит его в канцлеры. Но поскольку давно прочит, а он все не канцлер — то едва ли бывать ему таковым. Из своих источников Богдан слыхал, что Козельцев заведует у царя чем-то вроде идеологии. «Ну и флаг ему в руки» — равнодушно подумал Богдан, опустил глаза и снова напал на лобио, размышляя — не пора ли уже переходить к сациви. И то и другое Шейла принципиально готовила только по праздникам. Классно готовила, надо сказать.
Тосты звучали почти непрерывно: академик Гаспар Шерош вздымал рюмку «Ахтамара» за божественное искусство арясинских кружевниц, экс-овощмейстер Равиль Курултаев, наплевав на исламские запреты, целовал кончики собственных пальцев и, прежде чем сглотнуть фужер того же коньяка, дополнял тост академика пожеланием вечного здоровья и красоты самим кружевницам; обер-маркитантка Матрона Дегтябристовна поднимала граненый стакан за женское равноправие, «не боюсь сказать — полноправие» — продолжала она тост и пила быстрей, чем ее успевали спросить, чем эти две вещи различаются; селекционер Кондратий Харонович пил «за достигнутые успехи»; Веденей Иммер, не выходя из правил своей от рождения полученной профессии, пил за «благополучные предвестия»; братья-гипофеты, еще далеко не надравшиеся, были озабочены изучением неведомого для них блюда «сациви», ну никак не понимая — из чего это приготовлено, да и можно ли это есть вообще… Богдан уже не знал, за что пьет, но со всем был согласен и только яростно вгрызался именно в гору куриного сациви. На экране беззвучного грохотали колокола Ивана Великого.
Внезапно все изменилось. Фаянсовая миска, все еще до половины полная шедевром грузинской кулинарии в русско-шотландском исполнении Шейлы Тертычной, подпрыгнула, словно обезглавленная индейка, и бросилась в лицо Богдану. Загрохотала и прочая посуда, женский визг умелиц-рукоприкладниц Пинаевой и Трегуб, лязг инвалидного кресла Кавеля Журавлева, татарский вопль Курултаева и густой русский мат — все это обрушилось на пирующих монархистов в одно мгновение. Но так же и кончилось: все, кроме визга рукоприкладниц. Богдан, прекрасно понявший, что к чему, даже не попытался отереть соус с лица, но уже орал на весь зал:
— Спа-а-куха! Всем сидеть спокойно, возможен второй удар! Всем сидеть по местам! Ничего не случилось, возможен второй удар! Ничего не будет, возможен второй удар!..
Удар не замедлил, но очень слабый, и не такой, как первый, похожий на землетрясение, а просто удар в дверь. Никто и не подумал ее открывать, но пришедший сам себя мог обслужить. Дверь отворилась; на пороге, сверкая всеми своими лакированными поверхностями стоял кабинетный рояль Марк Бехштейн. К ужасу тех, кто видел его впервые, и к радости всех прочих, Марк прошагал в центр зала, поднял крышку — и со всех двухсот тридцати струн грянул «Прощание славянки», государственный гимн Российской Империи. Богдан протер пальцами глаза, подумал — и пальцы облизал. Что-то сильный сегодня удар… Но и праздник большой.
Привести себя в порядок чертовару помогали трое: жена, теща, и почему-то Кавель Глинский, толку от которого не было совсем, но у которого было множество вопросов.
— Это снова наш с тобой?..
— Тезка твой проклятый, Каш… Нет, точно пора его…
— Он опять тебе по мастерской бьет?
— Может, и так… Но сейчас там защита есть, а вот веранду, не ровен час, мог и разворотить…
Кавель всполошился.
— Как веранду? У меня там рукопись… В ноутбуке весь текст…
Богдан посмотрел на Кавеля окончательно промытым правым глазом.
— Ты что ж, на дискетку не скинул?
— Вчера, скинул, вот она, в нагрудном… А что сегодня полдня писал — все там осталось…
Чертовар почти хрюкнул.
— Знаешь, мне бы твои заботы! Полдня работы пропало! Рассказать тебе, что и когда у меня пропало?..
«Прощание славянки» дозвучало, Бехштейн повернулся вокруг оси, приветствуя гостей, и разразился вальсом Вальдтойфеля. Гости постепенно подтягивались к столу, приходили в себя, вновь брались за тарелки; побито оказалось сравнительно немного: кузнецовская посуда, чай, пережила советскую власть — уж как-нибудь и удар крылатых ракет тоже пережить должна была. Старицкий и прочие, кому по должности полагалось, прибирали разбитые бутылки и веером разлетевшиеся блины.
Снова зазвучали тосты. С разрешения хозяев, — даже возмутившихся, что у них такового разрешения просят, — Хосе Дворецкий разжег глиняную трубку, и Навигатор облегченно затянулся. С разрешения хозяев, данного куда менее охотно, закурили и другие: негр Леопольд достал дорогую сигару, Гордей Фомич, повелитель ржавецких варений и наливок — дешевые сигареты-гвоздики, прочие в основном пользовались вошедшими в моду пахитосками. С общего согласия выключили телевизор: вместо повтора коронации по нему пустили неизвестно зачем шестнадцать тысяч какую-то серию жития Святой Варвары, — а щелкать кнопками в поисках чего-нибудь интересного при отключенном звуке все равно ни у кого охоты не было.
В вестибюле вновь раздался грохот, однако сотрясения пола не произошло: похоже было, что упал, к примеру, шкаф. Такой уж был сегодня день — и не стоило искать объяснений, откуда столько грохота. В Москве-то, небось, еще больше грохота. В Москве-то, небось, салют в сто один залп и еще всякие фейерверки чуть не на каждом углу. Кавель Глинский вспомнил, как бабахало каждый праздник в двух шагах от его дома на Волконской площади, орудия ставили рядом, на Садовом Кольце — и попробовал найти в своем сердце грусть по Москве, которую не видел больше полугода. Почему-то никакой грусти не нашлось — однако защемила душу тоска по сгинувшей коллекции молясин.
Грохот в вестибюле повторился, но более сильный — нечто приближалось к залу с гостями. Богдан на всякий случай встал между Кавелем и дверью: только не хватало новой Музы-письмоносицы. Дверь открылась, и в зал ввалилась отнюдь не Муза, не человек и даже не рояль: неизвестно каким путем преодолев заклятие на неудаление от Выползова, в усадьбу на Ржавце явился однорогий черт Антибка в костюме-тройке. Лоб его на этот раз ничем новым украшен не был, и это вселяло дополнительные опасения, ибо означало: «Родонитами» шарахнуло не лично в пресвитера церкви бога Чертовара, а… куда-то еще.
Черт снова рухнул на то, что заменяло ему колени. Говорить он не мог, только мотал головой, на которой все еще не зажили следы последней встречи с крылатыми ракетами, он не мог даже хрипеть, лишь хвост, аккуратно пропущенный под шлицем парадного пиджака, хлестал по дверным косякам так, что с них сыпалась позолота. Чертовар поспешил к бедолаге, но явно опоздал: увидев что-то в зале, тот завыл ноздрями и рухнул на спину. Богдан проследил, на что же такое глянул подопечный. И с неудовольствием понял: на черта, позабыв все предосторожности, в упор все еще смотрел ненарочный колдун Фома Арестович Баньшин.
— Фома! — рявкнул чертовар, мигом сообразив, что именно произошло. — Мы же договорились, что никакого сглазу без уговору! Если год високосный, так уж и Касьян нашелся, тоже мне! Давай-ка, сам нагадил, сам прибирай!..
— Да не видел я их, чертей, никогда, — лепетал Баньшин, потупив глаза и, кажется, их закрыв, — Я ж по жизни-то, по жизни — должен бы заведовать идеологическим сектором в Кашине, тем, который по борьбе с религиозно-атеистическим мракобесием, значит… Я ж не нарочно, я думал, он — вроде бомжа, только спасибо скажет… А в Кашине бомжей совсем мало стало, все в Кимры подались… Я ж потому и пришел помощи у тебя просить…