Все жаловались на всех, а между тем гуляла что в тех кабаках, что в этих одна и та же голь, и никакие указы трех первых царей Романовых покою на ярмарке не споспешествовали. Ездили по жалобам — принимать меры — из Москвы то дьяки, то дворяне, получали натурой с каждой стороны, отбывали домой, а пьянка с дракой продолжалась. Наконец, уже в начале XVIII века, заявился на волжский берег собственной персоной государь Петр Алексеевич, прикидывающий, как сподручней проложить дорогу из Москвы на Синт-Питербюрх, увидел пьяное разорение по одну сторону реки, нестерпимые соблазны при женском монастыре по другую сторону реки, поскреб сперва в затылке, потом в казне, притом чужой, да не в одной, и принял великое по тем временам решение. Петр выдал деньги на строительство моста через Волгу — благо она в тех местах не больно-то широка.
Строили мост лениво, больше ста лет строили его арясинские начальники, лишенные допетровского чина воевод и тем огорченные со всеми русскими последствиями, которые бывают с человеком от огорчения. Когда прошла при государе Николае Павловиче железная дорога из Москвы в Петербург совсем стороной — так и вовсе постройку моста забросили, сославшись на то, что средства кончились. Однако полупостроенный мост повел себя необычно, чисто по-арясински: половина людей мост видела, и ветку одноколейки, проведенную на Арясин, эта половина тоже видела и веткой пользовалась; другая же половина, к счастью, меньшая, не видела ни моста, ни построек на левом берегу Волги, включая две полуразрушенные башни Грозные Очи и Яковль-монастырь. Электричка «Москва-Арясин», выходившая из Москвы с Николаевского вокзала ровно в шесть тридцать, запросто могла вместо условленного пункта назначения попасть в лежащее восточней на правом берегу Волги Конаково, бывшее Кузнецово, славное своими фарфорами и фаянсами. Арясинщина оборонялась от непрошеных гостей, словно ей только теперь их терпеть надоело: тысячу лет покатались сюда за так — и хватит.
Напротив, если изредка в поезде на Конаково сидел человек, угодный Арясину, то он незаметно для себя он переваливал через Полупостроенный мост и прибывал на скромный вокзал в Арясине, от которого к пристани на Буяне вела главная в городе Калашникова улица. На углу Жидославлевой возвышалась единственная в городе, но зато чистая гостиница «Накой», — в точности наискосок от нее размещалась мэрия, — прежде, конечно, горсовет. Рядом стоял гостиный двор, тоже отреставрированный, а дальше располагалась набережная.
В очень хорошую погоду можно было взять на Буяне лодку и покататься по озеру, пристать к островку с Иоанно-Предтеченской часовней, где архимандрит Амфилохий раз в год служил поминальную требу за упокой души Ивана Копыто, — хоть о его канонизации в Москве и слышать никто не хотел. В лавках было полно местных сувениров, среди которых на первом месте лежали прославленные арясинские кружева, — а в рюмочно-чарочных и косушечно-стопочных подавали, кроме прочего, крепко заваренный местный цикорий, лучший на всю Россию. Процветал на Арясинщине и еще один промысел, не совсем легальный; дело в том, что над бывшим княжеством часто гремели грозы. Грибы в лесах, как известно, растут от грома, а еще лучше от него растут «чертовы пальцы»; эти камешки-стрелы арясинские бабы давно стали собирать вместе с грибами, по-тихому продавали их офеням, а те относили в далекую Киммерию, где иметь на комоде шесть или двенадцать «громовников» всегда считалось признаком порядка и достатка.
Хлебов на Арясинщине спокон веков почти не сеяли, даже для винокурения и то всегда прикупать приходилось, в тех же Кимрах, например, до которых от Арясина было рукой подать. Половина пригодных под пашню земель была занята тутовником, из всех северных русских земель прижившимся только здесь. Едва ли не тысячу лет жили здесь тутовые посадки, защищенные, по слухам, сперва молитвою Святого Иакова Древлянина, а потом его же чудотворною иконою, которую бережно хранил Яковль-монастырь. Спокон веков заведенные, от деда к внуку передавались тут шелковарни, с давних пор были известны и шелкомотальные машины, быстро раскручивающие кокон на нитки, и любой арясинский первоклашка, едва научившись считать, уже знал, что на два с половиной фунта размотанного шелка требуется от десяти до шестнадцати свежих арясинских коконов. Впрочем, шелкопрядение давно считалось занятием для неумех, ибо кружевницам нужна готовая нить и не более. А на более — не хватало урожая арясинских тутовников. Но в гостеприимных домах здесь всегда подавали к чашечке свежезаваренного цикория вазочку с вареньем из плодов шелковицы, — перед тем на стол, понятно, стелилась арясинская, ручного кружева, салфетка.
Кружева Арясин творил в России лучшие, куда там вологодским. Самые драгоценнейшие уже более ста лет плела обширная, чуть не треть большого села Пожизненного обжившая семья Мачехиных. Кружева у Мачехиных были дорогие, цветные, и делились на три сорта: светло-палевые, будто легкий дым — «каспаровые»; желтые, блестящие, мало не как золото — «бальтазаровые»; наконец, черные, текучие, как ночная вода в Тощей Ряшке — «мельхиоровые». Названия те пришли от стародавних времен, говорят, их задолго до Никона вывел какой-то грамотей-начетчик из потаенной священной, но давно потерянной книги, именуемой в народе «Наитием Зазвонным». Приезжала, кстати, за тем «Наитием» большая экспедиция из Москвы, трижды попала в Конаково, а потом ученых людей за пустое катание на электричке лишили субсидий.
И еще много было тут церквей, притом даже шатровых, излюбленных нынешними митрополитами и светской властью, — а в последние годы строились все новые и новые: вслух о причине говорить побаивались, но все знали, что по некоторому поводу вывелись в бывшем княжестве и черти, и другие всевозможные бесы — даже те, что на переправе от Упада к монастырю безобразничали. Что, как, да из-за чего — было не совсем понятно, однако точно известно. Вместо чертей и бесов побаивались на Арясинщине человека, имя которого разве что шепотом, одними губами произносили — «Богдан».
И цикорий, и кружева, и вообще все, что не шло на Арясинщине к собственной потребе, выкупали у населения посредники, куда что потом девалось — все прекрасно знали, но тоже лишнего не болтали, а только губами вышептывали — «Киммерия». С тех пор, как вразумилась Россия и восстановила у себя правильного государя, хлеб и прочие удовольствия поставляла сюда Москва: у Арясина скапливались деньги от кружевного промысла и от цикорийного, чтоб расплатиться за все нужное, — и денег еще прибавилось в последние годы, когда ушли из приболотных сел цыгане, а поместился в этих селах никому до этого не ведомый Богдан. Все семь церквей ближайшего к тем местам села Суетного, вопреки запрету Амфилохия, дружно и ежедневно поминали в заздравных молитвах Богдана: и у Ильи-Пророка, и у Варвары-Мученицы и, что весьма неожиданно, в стоявшей на отлете одноглавой церковке с неудобным, хотя древним названием «Богородицы-что-у-Хлыстов». Амфилохий ежегодно о Великом Посте делал батюшкам внушение за такое нарушение и… отпускал грехи, епитимью налагая самую мягкую; сам-то он очень хорошо знал — кто такой Богдан Арнольдович Тертычный.
2
Вашу мать звали Елена Глинская?
Генри Каттнер. Механическое эго
— Неправота неправых, и к тому же еще всяческая неправота. Ты будешь отмерзать или нет?
Вопрос повис в воздухе. Вынужденное безделье посреди недели тяготило. К тому же не давал покоя страх покушения: теперь, лишившись мощной защиты Имперской Федеральной Службы, он запросто мог превратиться из охотника в дичь. Его звали Кавель Адамович Глинский. И никак иначе.
Его звали так от рождения, и кто знает — не первым ли он был из числа тех, кого в лето пятьдесят какого-то позднего года окрестили на Смоленщине этим именем. Присланный из епархии новый батюшка, иерей Язон, водворившись в село Знатные Свахи Сыргородского уезда (тогда — района), очень сильно запил. Поп нарекал Кавелями всех младенцев мужского пола, продолжалось это долго, покуда под конец Петрова поста почтенный служитель культа не рухнул у церковной ограды в приступе белой горячки. Лишь когда очухался батюшка маленько, приступили к нему бабы, мамаши новорожденных Кавелей, с вопросом: что это за имя такое и где его в святцах искать. Батюшка раскрыл глаза и дал последнее в своей жизни объяснение: «Так ведь Кавель Кавеля убил же? Или нет? Убил? Убил! Вот… В честь и во славу великомученника Кавеля…» Больше ничего из батюшки не выжали, сыргородская «скорая», вызванная по прошлой беде еще месяц назад, наконец-то прибыла и увезла его в больницу, а там почтенный, по слухам, преставился самым тихим и скромным образом. Бабы с огорчением перекрестились и пошли нянчить шестнадцать орущих парней: все, как один, не исключая и пару близнецов, эти парни получили в крещении странное, расколовшее русскую землю имя — Кавель.