– Гриш, что там за окном? – робко спросила она Дубова.
– Не за окном, а за бортом. Там облака. Громадные. Посмотри.
Лиле было как-то не по себе от недавнего дискомфорта, но, пересилив свой страх, она потянулась к иллюминатору. Там, за круглым стеклянным оком, торжественно и могущественно простиралась другая жизнь. Могучие крыши облачных строений, увиденные сверху, потрясли Лилю. Когда-то, то ли во сне, то ли наяву, она уже была здесь… И точно так же царствовали над этими просторами облака и точно таким же прозрачным – до звона в ушах! – был воздух, и точно такой же игрушечно-крошечной виделась ей земля в прогалах меж облаками. Вон и солнце, идущее на посадку, протягивает ей, Лиле, свою огненную руку, как будто зовет с собой за горизонт…
Она почувствовала, что ей необходимо поделиться с Дубовым, рассказать ему о необычных ощущениях.
– Слушай, – она взяла его за руку, – я подумала сейчас, что мы остановились, мы не летим, а движется один только воздух, обтекая самолет со всех сторон.
– Как это? – Григорий Дубов как-то был не готов к изящной беседе.
– А вот как. Гляди, то облако…
Резкий толчок не позволил Лиле договорить. Кто-то охнул, кто-то вскрикнул, что-то тяжелое с грохотом покатилось в проходе между креслами. И прежде чем Дубов успел обнять Лилю, спеша защитить ее от невидимой, но такой близкой угрозы, чья-то чудовищная воля заставила самолет трястись и содрогаться всем телом – от головы до хвоста. Вместе с уходящим из-под ног полом исчезал и воздух, у Лили внутри все похолодело и сжалось, кислородная маска беспомощно болталась около ее уха. И что же, этот жалкий полупрозрачный мешочек может спасти чью-то жизнь?..
– Наш самолет попал в зону турбулентности. – Бледная стюардесса, та самая, что приносила совсем недавно апельсиновый сок и расточала улыбки и любезности, теперь всем своим видом старалась внушить спокойствие, но до чего же неуверенно и жалко это выглядело! – Просим вас пристегнуть ремни безопасности…
Она говорила еще что-то о высоте, извинялась за причиненное беспокойство, уверяла всех в безопасности так называемых воздушных ям… Но Лиля ее не слушала. Она вдруг поняла, что не боится. Смерть? Глупости! Она даже сделала конвульсивный жест, словно отводила что-то от лица, и задела теплое большое плечо Дубова.
«С ним вместе, – пронеслась в голове у Лили отчаянная мысль, – мне даже и…»
– Нет, у тебя другое предназначение…
Странно. До сих пор кресло через проход пустовало, откуда там взялась эта женщина, словно прочитавшая ее мысли? И одета она до чего броско! Оранжевая повязка полыхает в черных вьющихся волосах, переливается цветами павлиньего пера тафтяная юбка, но подол ее потемнел от влаги, а из-под оборки видны босые озябшие ступни…
«Да ведь это…» – Лиля вновь не успела додумать мысль до конца.
Ее ладонь пронзила острая боль, а сердце, трепыхнувшись, замерло. Цыганка смотрела прямо в глаза Лиле, посверкивая золотозубой улыбкой. Но гораздо страшнее было то, что она молчала. А говорил, не поворачивая головы, мальчик – он сидел за матерью, его Лиля не заметила сразу. Цыганенок Васенька совсем не изменился, только парадный костюмчик его чуть-чуть выцвел, как выцветают старые фотографии.
– Ты… должна… сшить… – Его голос звучал совершенно не по-детски, с расстановкой, медленно, ровно он повторял: – Ты… должна… сшить…
Лиля окинула взглядом весь салон. И пожилая пара, и молоденькая девушка, влюбленная в неведомые ритмы, и даже южный человек – все смотрели на Лилю в ожидании, как будто они знали, о чем речь, и от Лилиного ответа зависела их судьба. В иллюминаторе угрожающе показался кромешный край грозовой пирамидальной тучи.
– Ты… должна… сшить…
– Конечно, я понимаю, я все понимаю, я должна, я сошью…
– Мы вышли из зоны турбулентности. – Стюардесса снова сияла, как радуга после бури. – Высота семьсот метров… Наш самолет… Минералка… Сок… Температура за бортом…
Она словно пыталась уболтать пассажиров, извиниться за свой недавний непрофессиональный страх…
– Лиль! Лиль, все! Слышишь? Все! Пронесло! – Дубов по-прежнему сжимал ее левую руку, но только как-то очень бережно, мягко. – Не бойся, я бы все равно тебя спас! Кстати, что это ты все собираешься сшить?
– Да, родной, конечно. Потом… Потом…
Кресло впереди пустовало. Лиля закрыла глаза. Капелька крови застыла на ладони ее правой руки. И еще покалывало сердце, словно засела там крошечная остренькая игла.
Егорушка. Боль и радость каждого дня. Беспомощный и отважный малыш. Он не способен завязать шнурки на ботинках, но может проницать самые тайные движения человеческой души. Он не умеет считать до десяти, но сочиняет загадочные песни, похожие на ритуальные напевы какого-то африканского племени. Он не умеет читать, но сочиняет и рассказывает себе сам сказки. Ему не угнаться за здоровыми детьми, он не в состоянии быстро бегать и ловко прыгать, но готов с игрушечным мечом защищать мать от грозящей ей опасности! Что с ним? Жив ли он? Здоров ли? Хорошо ли о нем заботятся? Помнит ли он маму?
Глава 7
Он был жив и физически чувствовал себя лучше, чем обычно. И он помнил мать – хотя, быть может, проникни мы в темные глубины его памяти, мы бы сочли, что не помнит. Он помнил иначе, и видел людей иначе, и иначе воспринимал их. В его восприятии люди не имели внешности. Их физическая оболочка казалась ему стеклянной, прозрачной, всегда одинаковой. Только наполненный сосуд имел для мальчика смысл и цену, он мог видеть, запоминать и отличать только «наполненных» людей. Всклянь была наполнена мама, и содержанием ее был янтарный, теплый свет, как свежий мед. Такой же свет виделся ему и в других людях – в тете Соне, и в приходящей массажистке, и в той девочке из соседнего подъезда, что подарила игрушечного зайчика, такого пушистого и славного на ощупь! А вот мать той милой девочки, выбежавшая во двор и раскричавшаяся, была изнутри вся темно-коричневая с зелеными и желтыми промоинами, такой цвет приобретают проходящие синяки, если ушиб был сильным. Она и была ушиблена жизнью, ее много раз обманывали, лишали чего-то дорогого, оскорбляли ее и использовали. Она боялась такой же судьбы для свой дочери, и самое лучшее в ней было непоправимо испорчено этим страхом и обидой на все и вся. Таких, как она, было много. Особенно среди немолодых и небогатых женщин.
Но еще хуже обстояли дела с папой Игорем. У него внутри, в мутноватом стекле, шевелились в похмельной бурой жиже отвратительные щупальца, сплетались в неразрешимый узел – пагубная страсть, досада и чувство вины. Смотреть на это было отвратительно, и Егор старался как можно реже видеть папу Игоря. Печально было смотреть на Нинулю – на добрую, славную Нинулю, которая умела так красиво петь и звонко смеяться и делать бумажных голубков, которые летали под самым потолком! Ее, верно, однажды кто-то сильно обидел, и она не хотела больше ни с кем делиться своим драгоценным эликсиром, замкнулась в себе, и янтарный свет медленно закисал в ней, превращался в уксус и мог, в конце концов, прожечь ей сердце насквозь!
Встречались люди, в которых не было ничего дурного или страшного, просто света в них было мало. Таких людей было большинство. В одних было больше света, в других меньше, в ком-то – на самом донышке. Но никто не был так заполнен, как мама. Янтарное, теплое свечение ее сути на человеческом бедном языке называлось любовью… Или, вернее, способностью к любви.
Но с некоторого момента вокруг Егора стали появляться странные существа. Он почти не мог их видеть, как если бы они носили сказочные шапки-невидимки. Прозрачные, пустые люди. Не просто пустые, а опустошенные. Кто-то выпил их суть, как редкостное вино. Осушил их до дна, оставив лишь оболочки, и они жили, руководимые ничтожным, самоуверенным рассудком. Такой была бабушка, которую Егорка уже видел когда-то, и тогда она была другой. Таким был дядя, которого Егор никогда раньше не видел и теперь не смог увидеть.