Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я, отдавая очередную книгу:

— Вы не боялись, что вам влетит за непослушание?

— Я не политик, я богослов. Писал для себя и своих духовных детей, не надеясь на публикацию. Потом книги стали выходить за границей, под псевдонимами… — С усмешкой: — Хотя все мои псевдонимы — это секрет полишинеля…

Убедившись, что книги я не только беру, но и читаю (задавала вопросы, обнаруживая своё невежество даже на том «ликбезовском уровне», на каком, по словам автора, они написаны), A. B. допустил меня к другим сокровищам своей библиотеки. За короткое время я познакомилась со многими сочинениями.

Чудный мир открылся передо мной… Когда из людского множества, так или иначе связанного с Новой Деревней, стали вычленяться лица, а за ними личности, я услышала не одну исповедь бывшего атеиста или атеистки, кого именно О. Александр привёл к вере. Меня к вере приводить не нужно было — я верила с детства. Молитвы у дачного окна в девятилетием возрасте — конечно, не аргумент в серьёзном споре (с предполагаемым безбожником), но личный опыт такого свойства не забывается никогда.

Сдавая экзамены по диамату, слушая обрыдшие и верующим и неверующим речи о полной и окончательной победе в нашей стране материализма над идеализмом, я, опираясь больше на интуицию и отчасти на здравый смысл, думала об основном вопросе философии примерно так, как об этом пишет о. С. Желудков: «Как же это так получается, что слепая бессознательная «материя» сама собой упорядочивается в разумных закономерностях? По сравнению какого‑то учёного американца, веровать в это — всё равно что думать, будто многотомная энциклопедия составилась сама собою от взрыва в типографии».

Веровать‑то я веровала, но вера моя была, как стоячая вода. Никакого внутреннего движения! О Боге вспоминала только когда было плохо, очень плохо. Говоря современным политизированным языком, я признавала за Господом одни обязанности и никаких прав. Четыре Евангелия впервые прочла, когда мне было далеко за тридцать! О личности Христа судила по «Мастеру и Маргарите»!

В замкнутую акваторию моей веры вдруг хлынула живая вода. Десять заповедей — это, по словам английского богослова, шекспироведа, лингвиста, сказочника Клайва С. Льюиса, не что иное, как правила эксплуатации машины под названием «человек»; «каждое правило нравственности направлено на предотвращение аварии, или перегрузки, или трения в работе этой машины».

Христос сказал людям истины, лучше которых не сказал с тех пор никто. Он принёс новый свет, и погасить это сияние невозможно. В живописи, зодчестве, музыке, литературе мы видим лишь его отблески! От мрака, никогда не признающего, что он — мрак, свет Христов отличает главное: любовь. «Кто говорит, что он во свете, а ненавидит брата своего, тот ещё во тьме».

Это же настолько просто, что должно быть понятно и детям. Нет, я осознавала, конечно, что одновременно это и высшая сложность, открытая землянам. Об этом написаны тысячи книг; различными толкованиями, уточнениями, искажениями испещрены сотни тысяч страниц. Но ясность — мой идеал, всегда стремилась и буду к нему стремиться. A. B. сознательно давал мне именно доступные книги. И вот вино небесной Премудрости (не боюсь такого сочетания слов, ибо «вино» освящено писанием) ударило мне в душу. Я чувствовала себя новорождённой, хотя ходила всего–навсего в новоначальных. Но разве не в родстве эти понятия?..

Собираясь за мужем в эмиграцию, меньше всего мечтала я о преуспеянии материальном. Там, за бугром, мне мерещился цветущий остров независимой жизни духа; вместо окаменелых догм — свобода философских исканий, вместо агрессивного атеизма — без опаски исповедуемая вера. Какая? Христианская. Другой я не знала. Я была одержима христианизирован ной русской литературой — тут и был мой отчий дом, моя духовная родина.

Оказывается, вымечтанный «цветущий остров» не затридевять земель от моего родного очага, а в полутора часах езды. Билет до Пушкино и обратно — 50 копеек. Как ни бедны мы были в то время, жёстко отлучённые от скудной государствен ной кормушки, такой расход позволить себе я могла.

На первых порах приезжала к Меню после утренней служ бы. Церковь — маленькая, литургия совершается в ней по субботам, воскресеньям, средам и церковным праздникам. В субботу и воскресенье народу — битком, и здешнего, и приезжего; следовательно, и посетителей в домике–сторожке очень много. Попадала и на эти дни. В тесноте — не в обиде. Сунешься из прихожей:

— Кто последний?

Около двери крохотного кабинета сидят люди опущенные. Плакучие ивы. Или менее поэтично: с неотвязной зубной болью к хирургу–дантисту. Выходит из кабинета совсем другой человек.

В соседней «комнате для певчих» тоже толчётся народ. Кто-то тут же закусывает, запивает чаем — на службу‑то приезжают натощак.

Встреча краткая, ибо поджимает очередь. Отдаю книги и получаю новые — не более двух.

Автор только что сданной книги часто цитирует Бердяева. Раньше я его не читала, понимаю его с напряжением и не до конца. Мень говорит, что разложить Бердяева по полочкам чрезвычайно трудно, потому что у него — поток мышления. И все‑таки главное в нём — это принцип свободы. То, что Бог создал мир из свободы. А свобода — это свобода и для добра, и для зла. Дальше он рассуждает ещё интереснее, но я теряю нить. Потом в «Магизме и единобожии» нахожу слова, состоящие в перекличке с теми, упущенными мной по причине неподготовленности: «… особый вид свободы, который увлекает человека от полноты Божественного бытия и от его собственной природы во тьму хаоса и небытия. <… > Мы называем этот иррациональный импульс, эту судорогу духа «свободой», хотя в конечном счёте она оборачивается рабством…»

Разве это не то, что в 91–м году мы видим вокруг себя?

И дальше Мень рисует перспективы в более простой, щадящей мою неосведомлённость форме:

«… даже в этой иррациональной смертоносной «свободе» проявляется богоподобная природа человека. Ибо, владея безграничной потенцией, он способен самостоятельно занять ту или иную позицию. <… > Здесь залог возможности полного самораскрытия человека в царстве Света и одновременно — выход в бездонную пропасть самоуничтожения».

Ныряю с философской вышки в стихию, мне более близкую:

— Вы часто цитируете стихи. И библейские тексты печатаете в столбик, как верлибры. Это не случайно?

— Пророки и были поэтами. Пути поэзии и откровения разошлись много позже. На родном языке эти тексты богато ритмизированы, встречается и внутренняя рифма… Я люблю в стихах недосказанность. Трепет при приближении к Абсолюту.

Сижу в низком кресле для посетителей — единственном комфортабельном предмете обстановки. Оно явно не в ладах со стандартной жёсткой кроватью и всем аскетическим стилем каморки. Впрочем, иконы и книги по стенам — тоже роскошь, но другого рода.

Пора и честь знать! A. B. никого не торопит. Гонит совесть, сочувствие к ожидающим за дверью.

— Спасибо. Я пошла.

— С Богом!..

Хотя ездила я в Пушкино исправно и вела разговоры исключительно «о высоком», но никто, наверное, в ту пору так не лукавил и не скрывался, как я. Ибо все ещё не призналась в главном: что недолгий гость в этом уголке и вообще на родной земле, что я — «в подаче», жду разрешения на выезд, и, как только его получу, «Good night, good night, my native Land!»[30]

Была ещё одна особенность в моих посещениях, резко отличавшая меня от новодеревенских завсегдатаев. Я долго не могла себя заставить переступить порог храма. Что‑то меня удерживало. Сильное и цепкое. Побродить внутри и снаружи ограды — пожалуйста! Посидеть на скамейке, озирая в осеннем увядании сад, послушать говор церковных служительниц и просвирен, чьему чистому и правильному языку призывал внимать Пушкин, — пожалуйста. Но вот войти внутрь церкви…

И в стихах той поры (а мне после глубокой паузы вдруг стало хорошо писаться) Сретенская церковь возникала только извне. Как выдают автора стихи!

вернуться

30

Спокойной ночи, спокойной ночи, родимая земля! Байрон, (англ.).

63
{"b":"187493","o":1}