Таким и должно быть подношение крещаемому в веру Христову.
«Мир крив, и Бог его выпрямляет. Поэтому страдал (и страдает) Христос, и страдали все мученики, святые, преподобные — и мы, любящие Христа, не можем не страдать» (А. Ельчанинов).
ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ
Если когда‑нибудь по этой повести будет поставлен фильм… Почему именно фильм? Что в твоих воспоминаниях кинематографического?
Во–первых, потому, что A. B. страстно любил кино. Жадно слушал профессиональные рассказы моего мужа, подкидывал идеи: заявка о докторе Гаазе, заявка о Войно–Ясенецком… С каким вниманием встречал он наши с Ниной нескладные, с проскоками, пересказы фестивальных фильмов: и «Спотыкающегося бегуна» Стэнли Крамера, и «Корабля дураков» его же… Но на предложение достать билетик, купить абонемент неизменно отказывался:
— Или работать. Или смотреть кино.
Последней его мечтой, несбывшейся, но усилиями Анастасии А. получившей реальные очертания в виде договора с киностудией, был фильм о бессмертии души, нервом которого стали бы интервью с людьми, побывавшими на том свете.
Во–вторых, все, написанное здесь я вижу, как в просмотровом зале, с временной дистанции. Какая‑то «Тамара–поэтесса», плоть от плоти своих сограждан и коллег, недовольная жизнью (а кто у нас доволен?), рыщущая в поисках чего‑нибудь получше (многие рыщут), спрыгивает с трапа самолёта, едва не унёсшего её в Новый Свет. И, как Алиса, оказывается в стране чудес, где главное чудо — она сама. Могучие токи веры и любви идут от её проводника, и слабая, она чувствует себя сильной, скромно одарённая — талантливой, по натуре отъединённая от людей — в гуще общества… Она, и в самом деле, оказывается в Новом Свете, никуда не отбывая…
Так вот: если когда‑нибудь родится такой фильм, режиссёру и оператору придётся потрудиться над гармоничным сочетанием разных кинематографических планов. Отец Александр — один, отец Александр со своими духовными чадами — это, безусловно, важно. Но крупный план должен быть не размыт — растворён в дальнем плане. Пусть камера панорамирует: Пушкино — это же на подступах в Радонежу; преддверие Сергиева Посада, Лавры, священной обители с ракой преподобного Сергия.
Новозаветный апостол, мешая времена и пространства, забрёл на нашу испепеляемую взаимной ненавистью сторону, указал на еле живые под огненным градом национальные святыни и напомнил: возлюбите Господа и друг друга, ещё не все потеряно…
Поразительно не то, что был послан на нашу грешную землю в безбожнейший за христианское тысячелетие отрезок вечности.
Поразительно, что простёр воздушные корни духа до самого глубинного и личностного пласта отечественной веры, что, чуженин в человеческом измерении, оказался по Божией шкале в ближайшем родстве с праведниками, мыслителями, лучшими богословами России.
Он постоянно употреблял библейский образ закваски. В нас вкладывается Нечто и нам даётся время, чтобы произошла реакция.
Любой хозяйке, поставившей дрожжевое тесто, знакомо опасение: подойдёт? не подойдёт?
Вот так и тут: Кто‑то ждёт результата. Волнуется. Правда, масштабы — вселенские.
Мень говорил и писал понятно — именно так, как и нужно нашей «образованщине». При этом он ухитрялся никогда не ронять своего богословского достоинства, не снижать уровня разговора ниже чёткой ватерлинии.
Но иногда… Это случалось бы чаще, будь я более любознательной… Иногда он, словно забывшись, пускался в такое далёкое плаванье, что я теряла его из виду. Помню свой вопрос о Троице — как понимать принцип троичности Божества — и его расширенный, разветвлённый ответ. Как ни напрягалась, я не поняла объяснения.
Или его спор с Ренаном относительно происхождения христианства и упорное отстаивание «самосвидетельства Христа», которое Ренан пытался отрицать… Мне выпало быть передаточной инстанцией между A. B. и СП «Слово», готовившим репринтное издание «Жизни Иисуса». Я получила из рук автора послесловие и в электричке принялась читать. Холодок дистанции, веяние непостижимого физически ощутимо коснулись моего лица.
Он знал больше, чем поведал. Знал и унёс с собой. Не потому, что не захотел отдать, а потому, что взять не сумели или не захотели.
Несколько раз я ловила на лице его особую — летучей лодочкой — улыбку. То не была улыбка благодушия, возникающая от духовной сытости. Он не знал насыщения. То не была и характерная для него искрящаяся, поощрительная улыбка, запечатлённая на одной из лучших фотографий. Пожалуй, она выражала удовлетворение, но косвенное по отношению ко всему земному.
У него словно был уговор с кем‑то высшим, телефонный провод наверх. И вот, с трудом ускользнув от людской алчбы, вырвавшись из назначенной ему среды обитания, он мысленно уже набирал одному ему известный код, радуясь предстоящему разговору и предваряя его нетерпеливой улыбкой.
С юмором рассказывал при мне, как он пишет свои книги, — на мансарде, зимой, в теплом пальто и ушанке, — такая стужа стоит в кабинете.
Не от большого ума я посоветовала:
— Можно включить обогреватель.
Ни слова — в ответ. Просто ушёл в себя. Тактично переключился на другое. И я поняла, что сморозила глупость.
Неужели примитивная мысль об утеплении не приходила ему в голову? Он творил в холоде, потому что так было нужно. Чтобы не расслабляться. Не разнеживать себя. Не потакать гнездящемуся в каждом себялюбивому желанию комфорта.
А может, он хотел влезть в шаламовскую, в солженицынскую шкуру? Писать, как они, несмотря ни на какие внешние утеснения?
В начале восьмидесятых он заканчивал книгу «На пороге Нового Завета», начал работу над новой серией книг об апостолах, задумал многотомный библиологический словарь. А тучи над ним все сгущались…
Жизнь уже тогда могла сделать резкий вираж, уравнять его с избранниками Рока.
Писать на холоду — это, возможно, была репетиция.
Всем существом своим откликался на шутку, остроту, удачный парадокс.
Как‑то в узком кругу прочёл целую лекцию об иронии и юморе в Евангелиях. В привычном переводе фраза «отцеживают комара и проглатывают верблюда» звучит торжественно. А это, прежде всего, смешно.
Из его афоризмов мне памятнее всего иронические:
«Беспозвоночные давно бы вымерли — человек приспосабливается».
«Проскочил, как креветка, между китовыми усами».
«Будет что вспомнить на том свете».
Хотелось соответствовать. На своей первой после трёхлетнего перерыва журнальной публикации я надписала, перефразировав письмо Татьяны: «Хоть редко, в две недели раз, В Деревне Новой видеть Вас…» Оценил. Брызнул улыбкой.
Начиная с ДП-81, где были напечатаны стихи с его инициалами, регулярно дарила ему этот ежегодник. Выход ДП-87 пришёлся как раз на тот момент, когда впервые в жизни он стал «выездным» и вместе с женой собирался в Польшу. Я воспользовалась этим обстоятельством:
Традиционный том…
Однако новость в том,
Что Вас с недавних пор
Пускают за бугор…
Усмехнулся, прочитав. Всё было в этой усмешке: и признание своей внешней зависимости от сильных мира сего; и неподвластность духа ни этой, ни какой‑нибудь другой земной привязи; и осознание жалкости «заграничных чаяний», как и многих других людских иллюзий.
Но более всего в ней было снисхождения к тем, кто десятилетиями не пускал. Или готов был пустить после унизительного сговора («Пора вам уже, Александр Владимирович, съездить за рубеж!» — «Зачем? Мне и здесь хорошо!») А теперь вдруг пустил задарма.
Раз, не застав очереди, я сунула нос в кабинет и увидела женщину скромного вида, непринуждённо сидевшую не в кресле, как обычные посетители, а на диване.