— Я хотела бы поговорить… — тупо повторяю давешнюю фразу.
— Пойдёмте!
Огибаем церковь по часовой стрелке, минуем несколько старых могильных оград, какие‑то кусты, какие‑то травянистые кочки. И тут я совершаю подмену. Ни слова о том, что нарывает! Неожиданно для себя ныряю в сферы отстранённые. Что есть вера и что суеверие? Уживаются ли они? В каких отношениях находятся христианство и, скажем, спиритизм, астрология, хиромантия — всеми этими оккультными дисциплинами я в своё время увлекалась. Если Бог всемогущ, как примирить с Его всемогуществом разлитое в мире зло? И вот ещё: свобода и предопределенность… Я не фаталистка, но часто мне кажется, что человек бывает втиснут в такие жёсткие рамки, из которых не вырвешься. Как же можно считать, что он свободен?
Отец Александр не выдерживает моего невежественного натиска. Смеётся:
— Вы задаёте вопросы вопросов! Вернёмся к этому в следующий раз. Кажется, я записал вас на вторник?
— Да! Но… Ответьте: можно ли приблизиться к Богу, вызывая духов? Или… У знакомого короткая линия жизни на руке. Сразу на обеих ладонях. Надо ли предупредить? Ведь тем самым связываешь его волю, лишаешь его свободы, — упорствую я, как будто от немедленного ответа зависит моя жизнь. — А теософы?! Кто, как не они, провидели…
«Тихая сумасшедшая!» — перевожу я его искромётный иронический взгляд.
Мы уже довершаем круг, и Мень вдруг задумчиво произносит:
— Все, о чём вы говорите, — это вход в то же здание, но… с чёрного хода. Занимаясь спиритизмом, вы попадаете в низший астральный слой духовного мира. Зачем пускать в ход силы, которых мы не знаем и с которыми не умеем совладать? Путь от человека к Богу прям, — подводит он черту.
Я ещё не понимаю смысла последней фразы. Мне, тугодумке, надо её обмозговать.
— Как мне к вам обращаться? — спрашиваю вполне серьёзно. — Извините, но у меня язык не поворачивается выговорить «отец Александр».
Ему это странно. Но он ко всему привык.
— Называйте меня Александром Владимировичем.
У калитки, из которой я, разлетевшись, выстреливаю на пустырь, стоят две немолодые женщины. Одна властно тянет другую прочь отсюда:
— Идём, идём! Это какая‑то синагога!
С ужасом оборачиваюсь. Слышал? Слава Богу, нет: его уже увели, умыкнули, унесли на крыльях любви. Александр Владимирович… Так звали и моего отца.
Я зачастила в Новую Деревню. В один из первых приездов прочла Меню только что написанное стихотворение:
Пришла пора менять учителей…
Гляжу, как блудный сын после разлуки,
на Божий храм: должно быть, он светлей,
должно быть, он теплей, чем храм науки.
Нарядный деревянный теремок,
оправленный в резную рамку сада,
в следах ремонта… Может, Бог помог,
а может, помогла Олимпиада.
О, сколько я блуждала по путям
окольным, по дорогам непроезжим,
себя раздаривая по частям
йогам, теософам и невеждам.
.......................................
«А путь от человека к Богу прям», —
так мне сказал священник, чья задача
нас, чернокнижников, вводить во Храм
и делать зрячей душу, что незряча.
.......................................
У храма — домик. К батюшке — толпа.
Кто — истину найти, кто — грусть развеять.
Душа проснулась, но ещё слепа.
Хочу поверить и боюсь поверить.
— До вас о нашей церкви написал Александр Аркадьевич, — сблизил меня со знаменитым бардом Мень.
Шестого марта 1973 года, на дне рождения друга, первый и последний раз в жизни я видела и слышала А. А. Галича. В тот вечер он царил над людьми и обстоятельствами, пел до глубокой ночи и «Кто‑то ж должен, презрев усталость, наших мёртвых стеречь покой!», и «Не зови меня! Не зови меня… Не зови.
— Я и так приду!», а рок уже держал его на прицеле. «I will die here»[28], — почему‑то по–английски сказала я. И он откликнулся: «So will I»[29].
Позже я вычитала в самиздате:
И нас чужие дни рожденья
Кропят солёною росой
У этой зоны отчужденья,
Над этой взлётной полосой.
И мигом вспомнила и этот вечер, и не поддающегося на уговоры «отдохнуть» опального уже барда, и слабеющую после каждой выпитой рюмки породисто–красивую жену его Нюшу. Господи, как он обнимал гитару, как впивался в неё, нипочём не выпуская из рук! Как в спасательный круг в океане тотальной безнадёжности.
— Когда Галич пришёл к вам?
— Году в 72–м. После того, как прочитал мою книгу о древнееврейских пророках. Я его крестил…
Так вот откуда: «Когда я вернусь, я пойду в тот единственный дом, где с куполом синим невластно соперничать небо»? И «Богоматерь шла по Иудее». И много всего… Значит, я шла сюда по стопам человека, который произвёл на меня неизгладимое впечатление, которому написала стихи, так и оставшиеся без посвящения? А что если он, наученный горьким опытом отбывшего в эмиграцию, а потом ещё дальше, подсказал мне с того света этот путь? Да нет! С полдороги возврата быть не может. Просто христианство с его новой высокой этикой, обещанием вечной жизни — то немногое, что стоит брать с собой в любые пределы. Разве я не посетовала в своих, встречей с Галичем навеянных стихах:
Как жаль, что бессмертия нет!
«Прощайтесь!» — морозом по коже.
Мы все — «уходящий объект».
И жизнь, если вдуматься, тоже.
И вот бард, брат (как близки эти слова!) направил меня к отцу Александру…
Лето сменилось осенью, сначала бабье–летней, а потом и золотой. Между A. B. и мною установились доверительные отношения. Он стал давать свои книги о духовных поисках рода людского: «Сын Человеческий», «Истоки религии», «Магизм и единобожие»… Первое, что меня потрясло, — эрудиция! Каждый том включал в себя справочный аппарат, по объёму составляющий чуть ли не пятую часть текста. Если есть поэзия исследовательского поиска, то тут она была налицо.
Любой значительный факт библейской и добиблейской истории выглядывал из примечаний, как спелый плод из пучка никогда не вянущей зелени.
Я уже знала из первых уст, что A. B. — вовсе не участник войны. Поэма про выкреста посвящена другому священнику и написана не Слуцким. (Именно этими слухами я была полна, когда первый раз ехала в Новую Деревню). A. B. — почти мой ровесник, тоже москвич…
Стремительно помолодев на 10 лет, он является мне во всём блеске мужской и человеческой зрелости. Напрасно пытаюсь представить его за партой, занятого глобальной проблемой, на какую тему писать сочинение: «Татьяна, русская душою», «Поднялась дубина народного гнева» или «Человек — это звучит гордо»? Неужели и он сдавал в школе и в институте те же пресные общественные дисциплины? Неужели талдычили и ему год за годом о примате материи над сознанием? Откуда же этот бесстрашный интерес к области знаний, объявленной бредом, мракобесием, опиумом для народа?