Ярославский говорил тихо, взвешивая каждое слово. В словах звучала спокойная уверенность.
— Сегодня решающий день. Белые пошли приступом на Московский Совет!.. Что, с Замоскворечья еще не вернулись? — обратился он одновременно и к девушке и к моему спутнику.
— Нет еще, — ответил мой покровитель. — Задерживаются что-то. А здесь доктор срочно надобен…
— Что так?
Начальник караула подошел ближе, пропустив вперед меня. Емельян Ярославский удивленно вскинул голову — жестом он владел в совершенстве, — приподнялся и радостно шагнул навстречу.
— Доброго здоровья, — сердечно сказал он, протягивая небольшую, крепкую и теплую руку. — Доброго здоровья! Прошу вас… — Он придвинул большое кресло и сам сел напротив, не сводя с меня по-детски чистых, но проницательных глаз. — Господи боже мой! — тихо произнес будущий руководитель Союза безбожников. — Как же это вы без медиков в такое время детей оставили? Осень, слякоть, эпидемии… Упаси бог, чтобы дети пострадали в нашей схватке… Так, говорите, детский сад здесь, рядом? Отрезан, как и мы, от своих? С питанием, конечно, туговато? Поможем! У нас тоже неважнецки, но ведь у вас — дети!.. Прикажите выделить все, что возможно, из лазарета, — отдал он распоряжение дежурному по караулу.
Я сидел приникший, сраженный, в абсолютной немоте. При последних словах Ярославского густая краска жгучего стыда залила мне лицо. Сердечность — такой же редкий дар, как ум и красота, она покорила меня сразу и безраздельно.
Ярославский объяснил себе мое волнение тревогой о ребенке.
— Как только доктор объявится, тотчас дайте нам знать, — сказал он девушке. Потом подошел ко мне, взял под руку; мы прошлись по комнате.
— Гюден. — Он указал мне на одну из картин. — Посмотрите. А ведь наш маринист Айвазовский, пожалуй, куда сильнее! А это Курбэ. Знали толк в живописи! Только своих не жаловали. Картин Репина, пейзажей Левитана здесь не сыщете. Своего искусства не любили, народу не верили.
Как я потом узнал, Ярославский сам был художником… Желал ли он отвлечь меня от моих дум, или ему просто хотелось в эту решающую ночь говорить о чем-то очень важном — не знаю, но он заговорил об искусстве как человек, страстно любящий его:
— Замечательный у вас театр! В двенадцатом году в Кракове на совещании партийных работников, беседуя со мной, Владимир Ильич спросил, видел ли я «На дне» и «Трех сестер», и добавил: «Очень бы мне хотелось в Художественном посмотреть «На дне». Я ответил, что видел, по нескольку раз смотрел, покаялся, что специально для этого нелегально приезжал из Ярославля. Рассказал о «Вишневом саде», о «Дяде Ване»… «Превеликие артисты! — сказал Ленин. — Таких нигде нет. Большущая сила. Народная!»
…И меня вдруг словно осенило. За Ярославским встал образ человека, хорошо мне знакомого и любимого, — образ Баумана, убитого черной сотней в пятом году. Бауман неделями скрывался у меня. Всегда появлялся неожиданно и так же молниеносно исчезал. У меня находили приют его товарищи по делу, часто хранилась нелегальная литература. Ведь это его я видел перед собой, когда читал «Буревестник».
В Ярославском, так же как в Баумане, чувствовалась строгая внутренняя дисциплина и моральная чистота. Как и у Баумана, милое, почти детское простодушие — недаром его никогда не чуждались дети!
Все дальнейшее представилось мне простым, естественным, закономерным…
Ведь это были они, образы которых я хотел воссоздать на сцене, — страстные, мужественные гуманисты! И как я мог поверить клевете на них!
— Доктор приехал! — громко сказала девушка, заглянув в дверь.
— Ну вот и отлично! Очень рад, — заторопился Ярославский. — Спускайтесь по этой винтовой лесенке. — И, прощаясь, строго наказал: — Что будет надобно — без стеснения приходите! Как закончатся нынешние наши дела, обязательно припожалуем к вам с Ильичем!
Так оно и случилось. Ленин несколько раз бывал у нас в театре.
* * *
По пути в лазарет я встречал множество людей — они строились в ряды, брали винтовки, уходили в темную ночь. В их движениях не было суеты, поспешности, не слышно было шума. Все было до предела просто, внутренне спокойно, величаво и даже слегка медлительно. Это был не порыв, а глубочайшее сознание своего долга, своего призвания! «Какая смелость — быть таким простым!» — припомнились мне слова Немировича-Данченко о Толстом.
Доктора в лазарете не оказалось.
— В Военно-революционном комитете докладывает, — с этакой гордецой ответила моему спутнику высокая статная женщина. — Ведь мы из разведки… — И продолжала певучим говорком что-то рассказывать собравшимся вокруг нее молодым женщинам в белых халатах.
«Вот тебе и на! — вернулись ко мне сомнения. — Доктор-то, выходит, разведчик?!» — И я невольно прислушался к рассказу.
— У Большого театра нас было в плен взяли. Да я так на старшего накричала — роженицу, мол, в больницу везу, она вот-вот на ваших глазах разродится!.. У Каменного моста — как из-под земли: «Стой!» Штыки наставили. Застава!
— Это у Щукинского дома! Мы их давно приметили, обходим, — вставила девушка в красной косынке с небольшими живыми глазами.
— …А доктор вынимает удостоверение: «Ординатор 128-го военного госпиталя. На мост, за ранеными». «Что вы, сестрица, — говорит офицер, — как же вы на мост проедете-то! Красные вас сразу подобьют или в плен возьмут!» «А вы заградительный пулеметный огонь откройте», — отвечает наш доктор. У нас на все заранее ответ припасен…
Въехали мы на мост. Пули впереди так и цзыкают, частая строчка пыль поднимает. Шофер — на полную скорость. Чуть в свой окоп не угодили. Ну, приехали в Замоскворецкий штаб, рассказали: вот-вот Московский Совет захватят! Тут же, при нас, рабочие стекаться стали. Потом слышим — у храма Христа Спасителя и на Остоженке бой завязался. Отвлекут силы — уверенно закончила женщина свою «оперативную сводку». — Ах, девоньки, — по-деревенски вскрикнула рассказчица, глянув на часы, — заговорилась с вами… Открой, Аня, автоклав, перевязочный материал уже готов! Халаты операционные и перчатки отдельно в клеенку заверни: опять дождь вот-вот хлынет. А вы не тревожьтесь, — наконец обратилась она ко мне, — у нас к операции все подготовлено. Сейчас и доктор явится.
И точно: вслед за этими словами открылась огромная высокая дверь. Но выпустила она не исполина хирурга, каким я мысленно рисовал себе доктора-разведчика, а женщину крошечного, как мне показалось, роста.
— Здравствуйте, — сказала вошедшая, обращаясь сразу ко всем, как человек, привыкший быть на людях. — У вас там горячая вода найдется или надо прихватить с собой? — спросила она.
Я сказал, что горячая вода в детском саду имеется.
— Инструменты понесет вот этот товарищ — артиллерист, — она указала на сопровождавшего ее солдата. — Он проведет нас понадежнее.
«Неужели это и есть почтенный хирург? — недоумевал я. — Где-то я ее видел…» Но раздумывать было некогда. Женщина шла рядом с артиллеристом, который нес на вытянутых руках, как хлеб-соль, продолговатую никелированную коробку.
Нас было шестеро — три женщины, я, артиллерист и еще один солдат, за плечами которого виднелся тщательно завязанный вещевой мешок.
…Вот и площадь. Как будто бы слегка посветлело. Звуки приглушены, только изредка посвистывают пули, как чирки на болотах. Серый тяжелый туман, то и дело прорезают лучи прожектора, белые молнии вспыхивают на мокрых крышах домов.
— Наклонитесь немного, — поучает меня самокатчик.
По площади нас провожает группа солдат. Кажется, даже орудия ожили и указывают дорогу.
Наконец заветная дверь. Вынимаю ключ, гляжу на часы. Весь мой поход совершился в один час. Но какой это был час! Я уже в другом, Новом Мире! Только бы остался жить в нем наш мальчик!
С лестницы оторопелыми глазами глядит на нас хозяйка детского сада. Солдат с мешком отправляется на кухню.
…Ребенок явно ослабел. На мой зов он с трудом открывает глаза. Иссиня бледное, покорно-безвольное личико, голова вдавлена в подушку.