А малыш смотрел на изуродованный ствол дерева, будто ждал: вот сейчас этот свежий рубец затянется, зарастет… Ведь срок еще не прошел, солнце еще не село в последний раз, и действует же поле, которое питает, оживляет дерево!.. Он не чувствовал по-прежнему никакой боли, только теплая кровь намочила рукав и капала на сапоги. Но и кровь, наконец, остановилась. Он крепче сжал края раны, и те сошлись, на глазах затянулись нежным беловатым рубчиком, точно кто-то невидимо склеил их…
Желто-алая полоса на стволе сужалась, сглаживалась. Темные края коры сблизились и, наконец, сомкнулись.
«Просто здорово! — удивился малыш и тотчас же вспомнил бабушку. — Вот бы и ее ожог…»
Отец слабо пошевелил губами и открыл рот, словно собрался судорожно глотнуть воздух, как рыба, которую только что сняли с крючка. Вместо этого из груди вырвался хриплый, неразборчивый крик… Он выронил из рук топор; два раза поскользнувшись на листьях, взобрался вверх на дорогу и побежал прочь.
Мальчик долго, с трудом плелся следом — нес тяжелый топор. За озером собирались плотные холодные тучи, в их сугробы зловеще садилось красное солнце. Изо рта шел пар. Рыбак-полковник все сидел на мостках.
Продрогший на ледяном ветру, малыш добрался до хутора по темноте. В хате висел тяжелый самогонный дух. Чугунок с остывшей картошкой и остатки рыбных консервов в банке еще стояли на столе, а рядом — большая бабушкина бутылка, заткнутая тряпочкой вместо пробки и наполовину пустая. Слышно было, как за стенкой храпит отец.
Поев, мальчик долго не мог заснуть и видел из своего закутка на печке уже чисто прибранный стол и бабушку, сматывающую бинты. Она подносила к коптящему язычку керосинки свою разбинтованную руку и долго рассматривала ее, покачивая недоверчиво головой.
* * *
Малыш проснулся от шепота стариков и понял, что это уже воскресенье. Бабушка в новой косынке и своей праздничной кофте собиралась в церковь. Отец уехал в город первым же автобусом, а из деревни явился дядька, старший бабушкин сын — тоже помочь по хозяйству. Вкусно пахло драниками и солеными огурцами. Бутылка, заткнутая тряпочкой, была пуста.
Погода переменилась. Небо затянули низкие облака. До самого обеда шел дождь. Малыш не выходил из хаты. Когда он увидел в окне деда с коровкой, вспомнил учительницу, и так захотелось, чтобы сегодня она поскорей вернулась. Он потеплей оделся и пошел навстречу. Сбежав с крыльца, чуть было не наступил на дядьку — тот спал мертвецким сном под козлами на земле… Малыш знал: его теперь не разбудишь… Уже не удивлялся этому и только не мог понять бабушку, которая всегда со слезами горько качает головой, глядя на спящего на земле сына, и каждый раз по его приезде ставит на стол заткнутую тряпочкой бутылку…
Что-то тяжелое нашло на мальчика, как там, у костра, когда висело это над учительницей и над пришельцами и не было радости, что они прилетели…
Он обошел дядьку и козлы с не распиленным до конца бревном. Только сейчас разглядел он это бревно с налипшею паутиной… А там, у кучи наколотых дров, разветвляясь двумя короткими обрубками, как обломанная рогатка, валялся ствол черемухи…
Еще никогда не испытывал он такой, невыразимой боли — горькой, нескончаемой, вдруг подступившей к горлу… боли — от ощущения бессмысленности всего на свете!
Стало безразличным все, хотелось только дойти до леса и проплакать там в самой чаще до темноты, чтобы никто не видел… Разве можно помочь, исправить?.. Но он остановился и внезапно повернул назад, туда, к озеру, мимо дядьки, мимо козел… только туда, к черемухе, пусть будет еще больнее, еще хуже…
Он брел не разбирая дороги и видел перед глазами пень… эту страшную живую пустоту, этот свежий сруб, засыпанную желтыми щепками траву…
Издали заметив черемуху на прежнем месте, сперва подумал, что дядька срубил не то дерево… Но подошел ближе — и понял…
Это была совсем другая черемуха! Крепкая, стройная, молодая! Как юный гигантский росток, поднималась она выше других деревьев. От места недавнего сруба поблескивала гладкой светло-коричневой кожицей молодая кора. Ниже сруба кора была темная и застарелая.
Дерево еще росло: вытягивались, распрямлялись ветки, на глазах набухали почки. Словно засняли когда-то на пленку и гнали сейчас на волшебном аппарате… Миг — и зеленью облило крону, раскрылись листья. Снежным салютом рассыпались лопнувшие бутоны — и стала черемуха душистым сугробом!
Малыш не знал, не помнил, сколько прошло времени. Только резкая боль в животе, появлявшаяся всегда на голодный желудок, напомнила ему посмотреть на небо. К западу оно прояснилось. Берег до самой воды засыпала метель лепестков. Красным шаром над озером низко висело солнце — вечернее, чуть сплюснутое сверху и снизу.
Дерево стояло с прижатыми к упругим веткам тугими почками — сильное и молодое, готовое к зиме.
Дядька еще лежал на земле, и бабушка с заплаканными глазами, только вернувшаяся из костела, горько склонив голову набок, стояла над сыном и прижимала к груди концы праздничной, съехавшей на лоб косынки… Губы ее шевелились беззвучно, и малыш знал наизусть, что шепчет она в эту минуту. Только это не помогало!
Он подошел, прижался к ее руке. Рука была влажной и соленой от слез… а раны не было — лишь бледно-розовый, еле заметный рубчик, как на его ладони.
— Прошло, слава богу, внучек… С божьей помощью загаилось, — кивнула бабушка. — Мазь, наверное, помогла…
И тогда он вспомнил загадочного человека в ватнике и свою жалеющую мысль о бабушке, о ее ране, мелькнувшую там, у дерева, когда зажила ладонь… Разговор между незнакомцами о биополе, о трех заветных днях и еще о чем-то таинственном — недосказанном и сохраняющем надежду… И как неожиданно тот, многоликий, с чистым голосом, погладил его по голове…
Дядька перевернулся на другой бок и громко запел во сне хриплым срывающимся басом… Бабушка снова принялась его уговаривать и поднимать, но он ее по-прежнему не понимал…
Малыш отвернулся. Солнце, как огромная, налитая кровью капля, тяжело опускалось над лесом. Казалось, оно тоже вот-вот лопнет от боли. Оно садилось! В третий, в последний раз, о котором говорили странствующие волшебники!
Он бежал по орешниковой аллее, он спешил и шептал про себя, задыхаясь, словами бабушкиной молитвы, потому что не знал еще собственных, нужных для этого слов:
«Помоги… Помоги нам всем, больным, страждущим, не умеющим понимать друг друга, не желающим становиться лучше — измени всех нас! Сделай же… Сделай так, чтобы мы… стали другими! Чтобы все всё понимали… Чтобы хотели понять!»
Он спешил повторить это все там, у дерева, пока за озером, над мостками старого рыбака, в последний раз не зашло солнце; и черемуха, отражая гладким стволом красноватый свет, стояла в его лучах, как большой молодой росток, готовый к самой суровой зиме.
Ночь святого Христофора
Тропа вела вниз к реке. Но прежде чем спуститься на берег, я осмотрел холмы с раскинувшимся до горизонта осенним лесом.
Часть неба над пестрыми шапками самых далеких деревьев, где все эти дни маячил передо мной гигантский силуэт йотунга, была непривычно пуста. Утро выдалось пасмурное, но теплое и совсем тихое. А впрочем, дело уже шло к полудню — ведь я проспал не меньше шести часов с тех пор, как забрезжил рассвет. И теперь, убедившись, что достиг края леса и что преследователь мой куда-то подевался, склонен был продолжать свой путь при свете дня.
Подо мною была обширная поляна с роскошным султаном побронзовевшего, но еще не начавшего терять листву векового дуба, а чуть поодаль чернели развалины какого-то жилища.
В прибрежных кустах по сухой порыжевшей осоке бродили куры; у самой воды, позванивая колокольчиками, щипали зелень три белых козы. Речка казалась быстрой и опасной для переправы.
В здешнем холмистом краю реки всегда полноводны и достаточно глубоки, но ни одна из них не имеет такого широкого русла, как на равнине, которую я, продвигаясь на юг, пересек за два предыдущих дня, а точней, за две ночи. Спасаясь от преследований великана, я вынужден был путешествовать в темноте. Обезумевший йотунг гнался за мной по пятам, то заходя спереди, то почти настигая сзади, словно по неведомому приказу, задался целью настигнуть меня и, кровожадно усмехаясь, одним махом растоптать среди чахлых зарослей сушняка — подобно тому, как мы, смертные, давим порой пальцем зазевавшуюся блоху в редкой шерсти щенка… К счастью, меня то и дело спасало какое-нибудь неожиданное укрытие — то случайная яма, заваленная гниющим хворостом, то стог сена или пещера, вымытая дождем на дне оврага…