Хари ехала по открытой, плоской, как стол, равнине к Фаллону, оазису смерти в полном смысле этого слова. Дозиметры стрекотали как бешеные. Видно, Нику было мало радиоактивного и химического заражения почвы. Когда дорога пошла на взгорок, поросший поразительно зеленой травой, вокруг нее поднялся лес гигантских деревьев европейских пород, ничуть не похожих на тополя пустыни. Поодаль виднелся поселок, а сразу за лесом вздымалась серая громада; ее поверхность красиво мерцала голубым черенковским излучением[86]. Буквы на дорожных указателях были неизвестного ей алфавита, но она знала это место.
Шел мелкий дождик; она ехала через Чернобыль.
Когда она свернула на запад по Пятидесятому шоссе, ведущему к Рино и Спарксу, дождь усилился. С приближением вечера небо над горизонтом приобрело какой-то болезненно-желтоватый оттенок. Мотоцикл летел, едва касаясь шинами скользкого лоснящегося асфальта.
На месте исчезнувших городов на фоне желтеющего вечернего неба громоздились кучи мусора. По этим вонючим кучам бродили истощенные от голода, почти голые люди и звали своих близких, похороненных под этой ужасной лавиной. Вода стекала по ее шлему, текла по седлу мотоцикла, мокрая кожаная одежда липла к телу, как пластырь. Жара и жажда мучили ее, но она не осмеливалась пить эту воду. Дождь не принес прохлады, а просто промочил ее насквозь.
Она не поворачивала головы, проезжая мимо несчастных жертв мусорного оползня. Она находилась в часе езды от Сакраменто и одновременно в Маниле[87] пятьдесят лет назад.
Когда Хари поднялась на зеленый и живописный перевал Доннер, уже чувствовалось приближение вечера. Небо на западе было красным, как кровь. Дальше дорога пойдет только вниз. Времени было еще навалом.
Но Ник не собирался отпустить ее просто так.
Река Сакраменто сменила русло, бомбы некогда падали и здесь. Мост был разрушен, а по всей ее поверхности бушевал огонь. Хари развернулась и помчалась прочь от реки. Сто метров, двести метров, пока не перестало палить спину.
— Что это? — спросила она поджидавшего ее у обочины человека в костюме в тонкую полоску.
— Пожар на Кайахога-ривер[88], — ответил тот. — Тысяча девятьсот шестьдесят девятый год. Посчитай, сколько раз ты с тех пор читала молитвы. Это мог быть и Бхопал[89].
— Молитвы? — Ее усмешку скрыл шлем. — В самом деле, что это?
— Флегетон[90].
Она подняла щиток шлема и оглянулась через плечо на горящую реку. Даже на таком расстоянии пекло так, что от мокрой куртки на спине поднимался пар. Тыльной стороной ладони она прижала нагрудный кармашек. Зашуршала записка, ручка больно ткнулась в сосок.
Она смотрела на Ника, а Ник смотрел на нее.
— Вот именно, — откликнулась она.
— Больше она ничего не напишет. Тебе не перепрыгнуть, река слишком широка.
— Вижу.
— Отдай контейнер, и я тебя отпущу. Я отдам тебе «кавасаки», я дам тебе свободу. И будем квиты, скажем так.
Хари пристально смотрела на него, мышцы правой ноги, которой она упиралась в землю, напряглись. Огромный рычащий мотоцикл тяжело покачивался под ней, готовый II любую секунду развернуться и рвануть прочь, послушный ее воле.
— Значит, не перепрыгнуть?
— Нет.
Может быть, и так. А может, если бы она отдала ему контейнер и приговорила бы этим Сакраменто, как были приговорены Бхопал, Чернобыль, Лас-Вегас… Может, она проклинала бы себя, даже если бы он потом вернул ей контейнер. И даже если бы не проклинала, неизвестно еще, смогли бы она и «кавасаки» жить с этим дальше.
Если он хочет, чтобы она жила, то должен позволить ей совершить этот прыжок, и она спасет Сакраменто. Если же он хочет ее смерти, она может умереть в полете, и Сакраменто погибнет вместе с ней, но они погибнут свободными.
В любом случае Ник исчез. Уже неплохо.
— И к дьяволу неудачников, — тихо произнесла она и нажала на ручку газа.
ДЭМИЕН БРОДЕРИК
Кроткие
Дэмиен Бродерик — весьма уважаемый писатель, футурист, а ныне редактор раздела фантастики популярного научного журнала «Cosmos». Писать фантастику Бродерик начал с 1964 года, однако наибольшую известность получил его роман «Мандат Иуды» («The Judas Mandala»), созданный в 1975 году, но опубликованный только в 1982 году, в котором вводится в обращение термин «виртуальная реальность». Мысли писателя о будущем и взаимоотношениях людей и технологий развиваются в книгах «Шпилька» («The Spike», 1997) и «Последнее поколение смертных» («The Last Mortal Generation», 1999).
В нижеследующем произведении мы встречаемся с остатками человеческой расы, в борьбе за выживание хватающимися за любую возможность вернуть былое — но какой ценой?
Увидев народ, Он взошел на гору;
и, когда сел, приступили к Нему ученики Его.
И Он, отверзши уста Свои, учил их, говоря:
Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное.
Блаженны плачущие, ибо они утешатся.
Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
Евангелие от Матфея, 5: 1–5
О заре сада я помню многое, о многом сожалею. А многое доставляет мне удовольствие. Перед моим мысленным взором легко, точно снежные хлопья, парят на фоне железного неба яркие гигантские веретена. Ржавчина времени разъедает эти воспоминания, но когда я вижу холодную ясную луну, я вижу и корабли света.
Они явились однажды — в ангельском пении, в серебряном пламени — и снова являются в саду, в саду моих грез.
Сейчас пестрые птицы порхают в жарких радужных брызгах и говорливая река нашептывает секреты озеру. Можно сказать, что я счастлив, хотя будущего нет и Земля вертится в пустоте, одинокая, как упущенный малышом шарик. Все ушли, и я счастлив, и я печален. Сад — мирное место, место отдохновения, но пламя выплеснулось наружу.
Когда-то я был человеком средних лет, а мир — чаном расплавленного, переработанного шлака, смертельно опасным местом, где из земли торчат безумные грозди кораллов, горящие в ночи голубым и алым. Сейчас в сумраке мерцают светлячки и, где нужно, почва отдает тепло. Но в душе нет тепла, нет огня, лишь лунный свет возраста и оставленных надежд.
Когда-то я был молод, а Земля была шаром исступленного ужаса, ибо мы выпустили на свободу тварь столь крошечную, что ее и не разглядишь: перед людьми предстали лишь результаты ее работы; она набирала силу, она была так голодна, что пожирала все, кроме плоти — особой, привилегированной плоти. И я смертельно боялся, ибо видел свою смерть и смерть моей жены. И не было у нас детей, чтобы оплакать нас, чтобы скорбеть по нам.
Земля была слепа к звездам, небо — тусклая сталь, туча губительной нанопыли в воздухе. И мы познали страх и раскаяние, ибо, убив наш мир, мы уничтожили сами себя.
Мы действовали вслепую, не ведая, что творим. Но смерть не слушает оправданий.
День конца света был днем рождения Иша Джерома, в сорок один год простодушного, как дитя. Он обладал редким даром беспечной отрешенности, невинно радуясь всему и не ведая угрозы. Профессор Алоизиус Джером — Ишем его прозвала жена — был философом, существом кроткого нрава и тихих речей, вызывающим изумление факультета. Он ел свой утренний гренок, запивая черным кофе.
Зажмурив один глаз, другим разглядывая крошки на своей тарелке, его жена сказала:
— Определенно будет война. Они убьют нас всех своими проклятыми наноигрушками.
Иш грустно посмотрел в окно, не задев взглядом складчатых штор. Ясное утро обещало скорую весну.
— Я прибыл в Карфаген, — произнес он, макая гренок в кофе, — кругом меня котлом кипела позорная ненависть[91]. Августин Гиппонский, слегка искаженный, — секунду спустя пояснил он взлетевшим бровям жены. — Я предпочитаю Пелагия[92]. И салют из двадцати одного ствола, а не бактериологическую войну по случаю моего дня рождения, Бет.