Ну так кто, кто же все-таки это сделал? Покажите нам человека, перечеркнувшего достижения нашей северной дипломатии за последние два года! Покажите нам негодяя, втравившего нас в безумную, абсолютно ненужную войну! Покажите нам мерзавца, посягнувшего на самое святое право гражданина демократического общества: право избирать свой политический строй!
Эти голоса пока еще не звучали, общественное мнение было слишком ошарашено, слишком шокировано произошедшим, чтобы выразить это вслух. Но вопрос «Кто?» уже сформировался, и рано или поздно нужно было на него отвечать.
А ответ на этот вопрос лежал на госпитальной тюремной койке и спал отвратительным, глубоким и тяжелым, как грязь озера Сасык, сном.
Проснулся он в сумерках, которые принял за раннее утро. И, глянув на соседнюю койку, пожелал, чтобы черт забрал Флэннегана со всеми его выдумками.
Сколько прошло времени? Арт закрыл глаза и прислушался к себе. Избитое и изодранное тело продолжало болеть, но уже не так настырно, как… время назад. Тогда, перед командирами и начальниками штабов, ему стоило больших усилий не меняться в лице. В той половине лица, которая не отекла и сохранила подвижность. Сейчас усилий не требовалось — боль из почти невыносимой превратилась в досадную. Тело не скоро, но верно восстанавливалось, и осознавать это было приятно. Правда, все это — пока лежишь и не встаешь, а вставать придется, и очень скоро: во-первых, настоятельно требовалось отлить, во-вторых, ужасно хотелось пить: рот до того спекся, что щеки присохли к зубам. На третьем месте в списке потребностей стояла еда: невольный, но суровый пост продолжался никак не меньше двух суток.
Резюме: ему было очень далеко до полного порядка, но и на три четверти мертвым он себя не чувствовал. Без сознания провалялся часов двадцать: вряд ли можно держать при себе продукты метаболизма дольше.
Он сел, шипя сквозь зубы, потом встал и поковылял, шатаясь, к угловой кабинке. «Что нужно человеку для счастья? — вспомнилась советская шутка. — Увидеть туалет и добежать до него. Там еще было — очень хотеть пить — и получить воду, очень хотеть есть и получить еду. Но нужно очень хотеть; когда не очень хочешь, то и не очень получаешь».
Возле кабинки был умывальник, делать до которого полшага ужасно не хотелось, но он сделал. Вымыл руки, плеснул воды в лицо — не нагибаясь, так что больше попало на грудь. Набрал воды в стаканчик и сполоснул рот. Потом набрал еще и напился. Дождаться смены сочувствующего надзирателя и попросить зубную щетку? В концлагере нужно всегда чистить зубы и съедать все, что дают… Так, хватит думать о жратве!
— Когда жрать принесут? — спросил человек на соседней койке.
— Утром, — Артем тяжело вздохнул. — Наверное.
— А сейчас что?
— Надо думать, вечер. Довольно поздний.
— Ты давно здесь?
— Сутки. Плюс-минус лапоть.
— Где мы, знаешь?
— Симферополь.
Сосед издал короткий и тихий стон отчаяния.
— Это я и так знаю, — процедил он сквозь зубы.
— Военная тюрьма, госпитальное отделение.
— Спасибо. Я — капитан Глеб Асмоловский, ВДВ.
— Глеб, мы знакомы.
— Сережа? Виктор? Карл Янович?… — секунды удивленной немоты. — Врешь! Это не ты. Включи свет.
Верещагин зажег встроенный — как в автобусе — светильник в своем углу.
— Мать твою… — Глеб не верил своим глазам. — Да что ж я… и на том свете… от тебя не отделаюсь?
— Да мы пока что еще на этом.
Глеб прошелся по его повязкам оценивающим взглядом.
— Ты выглядишь так, будто под танк попал.
— Нет, — с долей злорадства ответил Артем. — Под колотуху твоих солдат… Так что можешь считать себя отомщенным.
— Тебя хорошо отделали…
— Я хорошо отделался — можно и так сказать. Кое с кем поступили значительно хуже… Тебе не вредно говорить?
— Не вредно… Ты мне очень аккуратную дырку сделал. Чистую.
— Старался.
— Я… хочу разозлиться на тебя… И не могу. Это ведь ваша работа… Условный сигнал… Резервисты… Я думаю… Если бы удалось тогда… Остановить тебя…
— Не волнуйся так, Глеб. Ты все равно ничего бы не сделал. Живой, мертвый, пленный — я всяко выполнял задание. На то и был расчет. Поэтому не трави себе душу. Если ты от волнения сыграешь в ящик, меня окончательно совесть замучит.
— Совесть? — Асмоловский оскалился не то от боли, не то от ярости. — А за других… тебя совесть не мучит? Других… тебе не жалко?
— Жалко. Особенно того парнишку, подпоручика из Партенита, того, кто тебя перевязывал. Его застрелили у меня на глазах. Лейтенант Палишко. Просто так, от злости. И еще у меня был друг… Когда я выстрелил в тебя, я шел к нему… Он был ранен. Оказалось — смертельно. И еще один друг, ты его даже не видел, он был убит еще утром, в перестрелке с настоящим спецназом. И один спецназовец, которого Георгий хотел оставить в живых, а я убил… Так что злись на меня, Глеб. Я это честно заработал.
— Тебя пытали.
Вопросительной интонации не было. Глеб высказал не догадку — утверждение. Верещагин не нашел сил возражать.
— Ну и? — устало спросил он. — На войне как на войне. В конечном счете, со мной обошлись лучше, чем я с тобой. Я сейчас способен стоять на своих ногах, а ты прикован к постели.
— Для тебя это что, норма?
Арт подумал немного, и до него дошло.
— А, вот ты о чем. Нет, это они не из любви к искусству, не думай о своих слишком плохо. Им казалось, что я владею важной информацией, плюс перепуг, плюс вполне закономерное озверение. Если бы у кого-то из них было немножко больше мозгов и немного меньше нервов, они бы сами додумались до того, что пытались из меня выбить. Правда, — Верещагин хмыкнул, — меня бы тогда, наверное, шлепнули за ненадобностью. Уж очень они… рассердились.
— Ты их просто не знаешь. Когда я взвод принял, я обнаружил одну милую практику: упрямых новичков ночами в сушилке к батарее привязывали, заломив руки назад. Натурально как на дыбе. Я когда взял за жопу этих выдумщиков, они мне знаешь, что сказали?
— Что закаляют «молодых», на случай, если те попадут в руки врагов.
— Как ты догадался? — опешил Глеб.
— А у нас похожий случай был в одной закрытой школе. Лет десять назад. Маленько перебрали там со спартанским воспитанием, готовя элиту… словом, там младших учеников не просто цукали, а дошло до натуральных истязаний и педерастии. Жуткий скандал случился, министерство образования пустило частый бредень, обнаружилось еще несколько случаев, и закрытые школы интернатного типа отменили вообще. Ну вот пока суд да дело, в масс-медиа шли дебаты, на эти дебаты приглашали выпускников таких школ, и они, представь себе, Глеб, защищали эту систему. Ну то есть они признавали, что уотербординг и изнасилования, конечно, перебор, но мальчикам бывает полезно вкусить немного боли, это как бы укрепляет их дух. Так что монополии на глупость и жестокость у вас нет. Глупость и жестокость вообще присущи детям, а вы набираете в армию детей и, насколько я понял, во многом предоставляете их самим себе. Ты пойми меня правильно, Глеб, я над тобой не превозношусь, по мне, так армия во всем мире — это рассадник агрессивного инфантилизма. Человек, которого натаскивают бездумно подчиняться приказам, не является полноценным взрослым.
— И от кого я это слышу, — хмыкнул Асмоловский.
— От «белой вороны». «Почему орел на гербе о двух головах? — Урод-с, ваше высокопревосходительство!» Я урод, Глеб. Чужеродное тело в армии. Я хотел историю изучать, а в квоту стипендиатов не попал. А платить за меня семья не хотела, по ряду причин. Пошел в армию ради льготы: после пяти лет службы меня бы взяли на стипендию куда угодно. А потом меня продвинули в офицеры и соблазнили идти в Карасу-Базар, потому что там было отделение военной истории. Я, дурак, соблазнился — а через год его закрыли, представляешь? И я в армии застрял. Не ученый и не военный. Ни Богу свечка, ни черту кочерга. Чего ты смеешься, Глеб? Перестань, тебе вообще смеяться нельзя.
— Сам… знаю… — прохрипер Асмоловский. От боли у него на глазах выступили слезы, но прекратить смеяться он не мог.