Салон 1867 года имел особое значение, и его никак нельзя было пропустить: дело в том, что 1 апреля, то есть одновременно с Салоном, в Париже открывалась Всемирная выставка, а посему ожидалось огромное стечение народа. Повлияет ли предпринятая год назад Эмилем Золя атака против жюри на его позицию в нынешнем сезоне? Опять его друзьям-художникам приходилось отдавать себя на суд этих церберов, пекущихся лишь о том, чтобы живопись не выходила за рамки благопристойности. Сезанн, верный своей линии нонконформизма, представил на рассмотрение жюри два полотна: «Грог» и «Опьянение». Он собственноручно привёз их на ручной тележке и сгрузил перед Дворцом промышленности под хохот собравшейся толпы. Нет, этот парень явно ненормальный! «Грог», который не следует путать с более поздним, дошедшим до нас полотном «Полдень в Неаполе», естественно, был отвергнут жюри, но даже если бы Сезанн стал вдруг подыгрывать жюри и строить из себя пай-мальчика, результат от этого не изменился бы, поскольку работы всех его товарищей — Писсарро, Ренуара, Сислея, Базиля, Гийеме и Моне — постигла та же участь. Как и следовало ожидать, обиженное прошлогодними нападками жюри надулось, как старая дева. Надо было что-то предпринимать. Поскольку в прошлом году кое-кому всё же удалось пробиться на выставку, они утешали друг друга, говоря, что для остальных это просто вопрос времени. Но нынешнее массовое отлучение стало новым объявлением войны. Не будет им ни Салона, ни выставки отверженных — так, что ли? Значит, надо объединяться, организовываться и во что бы то ни стало выставляться. Даже уже овеянные славой представители старшего поколения в лице Курбе и Коро поддержали молодых художников: они на их стороне и готовы прислать на их выставку свои полотна. Однако сказать легче, чем сделать: их планам не суждено было реализоваться из-за отсутствия денег, подходящего помещения и должной организации. Но худшее ждало их впереди. 8 апреля в одной ежедневной франкфуртской газете, выходящей на французском языке, появилась статья, автор которой в очень резкой форме высказывался о творчестве Сезанна и настаивал на том, что его картинам не место на Салоне. Упражняясь в остроумии, журналист вольно или невольно исказил фамилию художника, превратив Сезанна в Сезама: «Мне рассказали о двух отвергнутых жюри картинах г-на Сезама (не имеющего никакого отношения к “Тысяче и одной ночи”), того самого, который в 1863 году устроил настоящий цирк на Салоне отверженных — как всегда! — выставив там картину с изображением двух перекрещенных свиных ножек. На сей раз г-н Сезам отправил на выставку две картины, не менее странные и столь же не заслуживающие быть представленными на Салоне. Они носят общее название “Грог”: на одной из них изображён обнажённый мужчина, которому разряженная женщина подносит стакан грога, на второй — обнажённая женщина и мужчина в костюме lazzaroni[107]. Грог на этой картине пролит».
Тут уж Золя не выдержал. «На протяжении всей своей жизни я буду защищать от нападок любую яркую индивидуальность. Я всегда буду на стороне побеждённых». И он делом доказал это. В тот же день, 8 апреля, в «Фигаро» появился ответ на статью франкфуртской газеты, больше похожий на отповедь: «Речь идёт об одном из моих друзей детства, молодом художнике, чей яркий и самобытный талант я глубоко чту. […] Должен вам признаться, что мне нелегко было узнать под той маской, что вы на него нацепили, моего школьного товарища Поля Сезанна, в чьём творческом багаже нет ни одной свиной ножки, во всяком случае, пока. Я намеренно это подчёркиваю, поскольку не вижу ничего зазорного в изображении свиных ножек, рисуют же дыни или морковь».
* * *
Золя в тот момент тоже слегка забуксовал. Его дела продвигались не так успешно, как ему хотелось бы. Он жаловался, что у него ничего не идёт. «Исповедь Клода», следует это признать, распродавалась крайне плохо. Эмиль жил на гонорары от газетных статей, которые ему беспрерывно приходилось строчить, невзирая на усталость. Это был изнурительный труд, на который наслаивалось редактирование нового романа под названием «Брак по любви». А ещё он начал писать романы-фельетоны. Вслед за великими писателями Дюма, Габорио и Эженом Сю[108], сколотившими состояния для себя и для газет, в которых они печатали с продолжением свои произведения, Золя стал подвизаться в этом весьма востребованном жанре, написав для «Мессаже де Прованс» роман «Марсельские тайны». Неожиданные повороты интриги, мелодраматические пассажи на каждой странице — как же ему была отвратительна эта работа! Ему казалось, что таким образом он просто растрачивает свой талант и тупит своё перо. Но за каждую строчку ему платили по два су — от таких денег не отказываются. Да ещё приходилось опекать Сезанна, который буквально упивался своей живописью, забывая про еду и сон. Словно одурманенный, он одержимо и истово трудился над созданием потрясающего по силе полотна под названием «Похищение». Работал он дома у Эмиля, где нашёл приют, пытаясь избавиться от одиночества и неврастении. Он написал тягостную сцену вожделения и жестокости, перекликающуюся с темой нового романа Золя «Тереза Ракен», вышедшего в свет в том самом 1867 году. Это история женщины, убившей с любовником своего мужа, дабы тот не мешал им предаваться греховной страсти. Сезанн в знак признательности подарит «Похищение» Золя.
Да, то были непростые времена. Мане на собственные средства организовал выставку своих картин в бараке на улице Монтеня, представив на ней около полусотни работ. Чтобы добиться известности, приходилось раскошеливаться самому, поскольку при прогнившем и коррумпированном режиме Второй империи искусство превратилось лишь в развлечение для состоятельных людей — дожили! 29 мая Курбе, в свою очередь, устроил вернисаж собственных полотен в павильоне, возведённом на площади Альма. На выставке Мане на почётном месте красовалось её название, придуманное Золя: «Новое слово в живописи: Эдуар Мане».
Всемирная выставка 1867 года действительно собрала множество народа. Люди приходили посмотреть на последние достижения науки и привезённые из дальних стран диковинки, а по дороге останавливались поглазеть на картины. Мать Сезанна решила воспользоваться этим поводом, чтобы тоже приехать в Париж; заодно она собиралась посмотреть, как там живёт её сын. В начале июня Поль вместе с ней вернулся в Экс.
Ему хотелось поработать в уединении. Он заперся в Жа де Буффан, ни с кем не виделся, писал свои картины. За окном стояло лето с изнуряющей жарой и оглушительным треском цикад, лето, заставляющее природу замирать в изнеможении. Сезанн исступлённо писал акварели, которые приводили в восторг Мариона, поскольку сияли «потрясающими красками и производили удивительное впечатление, совершенно неожиданное для акварели». Почему не остаться навсегда в Эксе, уединившись в сонной тиши Жа де Буффан, превратившись в машину по производству картин — по примеру Шатобриана, именовавшего себя машиной по производству книг, — и отказавшись от всего на свете: от успеха, от общества? Своим редким посетителям, в том числе и Мариусу Ру, которого Золя, беспокоившийся за друга, попросил навестить Поля, он казался каким-то безучастным, погружённым в себя. На все вопросы отвечал машинально и равнодушно, не отвлекаясь от своих мыслей. Он даже отказался от поездки в Париж, куда планировал отправиться в августе, чтобы посетить выставки Курбе и Мане. Он лихорадочно писал новый вариант «Увертюры к “Тангейзеру”». Эта тема не давала ему покоя, он словно стремился выразить через неё себя, показать раздиравшие его душу противоречивые чувства.
В начале сентября Золя заглянул в Экс по дороге в Марсель, где он должен был присутствовать на премьере театральной постановки своих «Марсельских тайн» — вернее, на их провале, поскольку это был именно провал. Пьеса получилась вялой, публика её освистала. Золя был в ярости. Задерживаться в Провансе не было никакого смысла. 11 сентября Сезанн и Золя поездом отбыли в Париж.