Работа над портретом не мешала Сезанну совершать вылазки на природу ради столь любимых им пейзажей и этюдов на натуре.
«Видишь ли, — пишет он Золя 19 октября 1866 года, — никакие картины, созданные в помещении, в мастерской, никогда не смогут сравниться с теми, что написаны на пленэре. Когда пишешь картины на природе, то контраст между изображаемыми фигурами и фоном получается поразительным, да и сам пейзаж великолепен. Я вижу потрясающие вещи, мне нужно решиться на то, чтобы работать только на пленэре»[98].
Впрочем, он опять начал хандрить. К этому циклотимику[99] его хандра возвращалась очень быстро: «Повторяю тебе: у меня опять началось какое-то подобие маразма, притом безо всякой причины. Ты же знаешь, что мне самому неведомо, от чего зависит подобное состояние, оно возвращается ко мне каждый вечер, когда заходит солнце и начинает накрапывать дождь. И я чувствую, как на меня наваливается чёрная тоска». Эта тоска заставляла его усомниться даже в том, что составляло смысл его жизни — в живописи, она заставляла его задаваться вопросом, который рано или поздно задаёт себе всякий, кто взваливает на себя эту адскую ношу под названием «творчество»: «Зачем мне всё это?» Он пишет Золя: «Не знаю, согласишься ты со мной или нет, но я всё равно останусь при своём мнении: между нами говоря, я всё больше склоняюсь к тому, что искусство ради искусства — это полнейшая ерунда». Всё следует рисовать в сером цвете. Жизнь серая, окружающий мир серый, «в природе преобладает серый цвет, но поймать нужный оттенок страшно трудно»[100]. Впрочем, в каком ещё другом цвете мог он видеть мир, вновь оказавшись в лоне своей семьи? «Это самые мерзкие существа на свете, постоянно отравляющие мне жизнь. Не будем о них»[101] (письмо Камилю Писсарро от 23 октября 1866 года). У него были кров и стол, но вечно кислые мины домашних, которые он наблюдал, сидя с ними за одним столом, заставляли его желудок судорожно сжиматься. Более унизительного положения трудно себе представить. Отец лишь изредка выдавал ему на карманные расходы небольшую сумму денег. Дождливая осень, выдавшаяся в тот год, точно соответствовала мрачному настроению Поля. Он был из тех людей, кто ненавидел дождь. Приезд супругов Гийеме слегка отвлёк Сезанна от грустных мыслей. Гийеме был славным малым, таких, как он, называют «солнышком». Он с оптимизмом смотрел на жизнь и если вдруг чем-то возмущался, то делал это как-то добродушно. Гийеме даже позволял себе делать замечания Луи Огюсту, упрекая того в скупости по отношению к сыну, и старый скряга всё это проглатывал. Отец Гийеме тоже был состоятельным человеком и, в отличие от отца Сезанна, не ограничивал сына в расходах. Поль вновь взялся за портреты, пригласив позировать безропотного дядюшку Доминика, которого каждый день после обеда подолгу рисовал, вместо кисти используя шпатель. Подобная техника привела Гийеме в изумление. Будучи учеником Коро, он хотел бы видеть больше гармонии, больше мягкости в живописной манере своего друга. Сезанн лишь пожимал плечами. Подумаешь, Коро… Но дела у него шли не совсем так, как ему хотелось бы. В начале ноября он пожаловался Золя, что начатая им «большая картина с Валабрегом и Марионом до сих пор не закончена» и что он попытался написать «вечер в семейном кругу, но ничего не получилось». «Не получившийся вечер в семейном кругу» был, по всей видимости, первым вариантом «Увертюры к “Тангейзеру”». На картине, действительно, изображена сцена тихого семейного досуга буржуазного семейства: молодая женщина играет на пианино, вторая, постарше, вяжет, сидя поодаль. Скука, покой, ничего особенного, ничего такого, что передавало бы мощное звучание вагнеровской партитуры. И всё же это полотно, окончательная версия которого находится в Эрмитаже, созвучно новаторской музыке Вагнера. Сезанн добился этого посредством утончённого символизма. Художник был знаком со статьёй Бодлера, посвящённой провалу «Тангейзера»: «“Тангейзер” являет собой борьбу двух начал, избравших полем своей битвы человеческое сердце, ибо речь о борьбе плоти и души, ада и рая, Сатаны и Господа. И эта двойственность с поразительным мастерством обозначена уже с первых аккордов увертюры»[102].
И всё же это не сезанновский сюжет. Он «мечтает о полотнах огромного размера». Мечтает о Париже. Перед отъездом туда он решается отправить одну из своих работ в Марсель знакомому торговцу картинами. Тот выставил её в витрине своей лавки. Валабрег, оказавшийся свидетелем этого события, так описывает его, явно слегка приукрасив: «Ну и шуму же было из-за этой картины: на улице собралась толпа народу, все были ошеломлены. Интересовались фамилией Поля; пробудившееся у людей любопытство создавало впечатление некоего подобия успеха. Думаю, если бы картина осталась выставленной в витрине подольше, кто-нибудь разбил бы стекло и изорвал её».
В Париже он вновь встретился с Гийеме и Золя; последний сокрушался по поводу метаний своего друга, его неуверенности в себе. Похоже, Эмиль вообще стал сомневаться в том, что Сезанн в состоянии создать что-либо путное. 1867 год начался для него довольно мрачно. Художник должен двигаться вперёд, он должен писать картины и выставлять их на обозрение публики. Сезанн же подолгу корпел над каждым своим полотном, стремясь к совершенству и мучаясь от неудовлетворённости результатом. Он не мог завершить ни одной своей картины, всё что-то искал, всё чего-то добивался. Золя же теперь регулярно общался с Мане и его друзьями-художниками. Незаурядная личность этот Мане, а ещё сама благовоспитанность и утончённость. Они собирались в кафе «Гербуа», которое располагалось в доме 11 на Гранд-Рю в квартале Батиньоль (ныне это площадь Клиши, дом 9). Приходили туда литограф Белло, Дюранти, Золя, Уистлер, Дега, Фантен-Латур[103] — почти все те, чьи работы в будущем составят коллекцию музея Орсе[104]. Атмосфера их встреч была истинно парижской. Члены батиньольской группы состязались друг с другом в остроумии, обожали двусмысленность и understatement[105]. Сезанн пару раз заглядывал к ним, но подолгу не задерживался, чувствуя себя чужаком в этой компании. Да, он восхищался картинами Мане, но личность их автора — лощёного, надушенного, с завитой щипцами бородкой, этакого благородного господина, свысока взирающего на всех, кто ниже по происхождению, — сильно раздражала его. Сборище франтов, задавак и скопцов! Моне рассказывал даже, что, изредка появляясь среди них, Сезанн намеренно вёл себя вызывающе до неприличия, желая шокировать этих самоуверенных юнцов: едва переступив порог «Гербуа», «он распахивал куртку, на виду у всех, с “характерным движением бёдер”, подтягивал брюки и с нарочитой тщательностью разглаживал на боку концы своего красного кушака. Затем обходил всех присутствующих, чтобы пожать им руки. Но перед Мане останавливался и, стянув головной убор, гнусавил, утрируя свой провансальский акцент: “Вам, господин Мане, я не подаю руки, поскольку уже неделю не мылся”»[106]. Он садился в сторонке, демонстративно не принимая участия в общей беседе, но порой отпуская довольно грубые реплики, если чьи-то высказывания приходились ему не по вкусу. Затем этот грубиян и невежа вставал и ретировался, что-то недовольно бормоча себе под нос. Ну, и как можно было помочь этому типу, который умудрялся всех восстановить против себя и который, казалось, чувствовал себя в своей тарелке, только говоря другим всякие гадости? Откуда такая раздражительность, откуда этот вечный протест? Даже Золя вдруг ощутил, что дружба с Сезанном начинает тяготить его. Сам он уверенно продвигался вперёд по выбранному пути, попал в нужную колею, как сказал бы Рембо, если бы они были знакомы. Он делал карьеру. Ему требовались покой, стабильность, порядок в доме — иными словами, хорошо налаженный буржуазный быт. Габриелла ревностно оберегала их семейное счастье. Она нашла своего мужчину и не сомневалась в правильности сделанного выбора. Она, как могла, помогала Золя, вела хозяйство, взяла на себя организацию традиционных приёмов по четвергам. Наверное, Сезанну не хватало как раз этого — разумной женщины рядом, скромной, но энергичной. И она могла бы быть рядом с ним, если бы не… Они никогда это не обсуждали. Впрочем, манеры Сезанна вряд ли устраивали Габриеллу Элеонору Александрину, мечтавшую «обуржуазиться» и поставить крест на своём прошлом простолюдинки. Если когда-то между ней и Сезанном и были какие-то отношения, всё это осталось далеко позади. Женщина, желающая забыть всё, что было прежде, готова вычеркнуть из памяти даже самое сокровенное.