С наступлением весны Сезанн перебрался в Шантильи, он провёл там пять ближайших месяцев и написал несколько замечательных пейзажей: зелёные кроны деревьев, спрятавшиеся под их сенью домишки — вполне классические сюжеты, спокойное исполнение. Такое впечатление, что на художника снизошло некоторое умиротворение.
Но Прованс вновь начал манить его к себе. Зиму он прожил в Жа де Буффан. Прочёл ли он статью, посвящённую ему Гюисмансом? Тот написал её в своём неподражаемом, довольно вычурном стиле, характерном для эпохи декаданса конца XIX века: «Колорист-новатор, сделавший для импрессионизма гораздо больше, чем покойный Мане; художник, который из-за отслоения сетчатки видит мир по-своему и разглядел нечто такое, что позволило ему стать провозвестником нового искусства, — вот так коротко можно охарактеризовать незаслуженно забытого художника по фамилии Сезанн»[201].
Намёк на «отслоение сетчатки» вызывает недоумение. Гюисманс, видимо, попал под влияние Золя, который в своём романе «Творчество» объяснял странности в живописи Лантье дефектом его зрения…
Между тем успехи Сезанна с его «отслоением сетчатки» потрясли Ренуара, навестившего Поля в Жа де Буффан зимой 1888 года. Он был восхищён тем уровнем мастерства, которого достиг художник: «Как он это делает? Стоит ему наложить на полотно пару каких-то мазков, как оно сразу становится прекрасным». Что касается взгляда, которым художник оценивает мотив, будто пронзая его насквозь, взгляда «пылкого, сосредоточенного, внимательного, преисполненного почтения», то он никак не мог принадлежать инвалиду по зрению. При этом Ренуар нашёл Сезанна в крайне взвинченном состоянии. Резкая смена настроения была для него обычным делом: в один миг он переходил от воодушевления к подавленности и апатии. Он по-прежнему уничтожал казавшиеся ему неудачными картины или же бросал их прямо на улице мокнуть под дождём и выгорать на солнце. По свидетельству Ренуара, в общении с людьми Сезанн также был весьма несдержан и не скрывал своей ярости, если кто-то из прохожих осмеливался побеспокоить его за работой на пленэре. Так, например, однажды некая пожилая дама с вязаньем в руках неосторожно приблизилась к двум художникам; увидев, что она направляется к ним, Сезанн громко прошипел: «Только этой старой клячи здесь не хватало!» — после чего быстро ретировался, оставив Ренуара в крайнем смущении. Дома Сезанн тоже вёл себя совершенно непредсказуемо. Невинная шутка, как-то отпущенная Ренуаром в адрес банкиров, спровоцировала приступ безотчётной ярости у Поля и вызвала недовольство старшей мадам Сезанн. Сработали безусловный рефлекс защиты своих, преданности клану, ещё свежая память об отце… Ренуара принимают как особу королевских кровей, а он себе такое позволяет… Ну как дружить с человеком, если у него такой несносный характер? И Ренуар отбыл восвояси, как делали многие до него.
* * *
В Париже возвели странный железный монумент — казалось, что верхушкой он цепляется за облака. Эйфелева башня, названная так по имени своего создателя, должна была стать достопримечательностью Всемирной выставки 1889 года.
Многих художников возмутило подобное надругательство над хорошим вкусом, они требовали, чтобы власти отказались от строительства этой напыщенной и уродливой Вавилонской башни, попиравшей все законы физики. Собственно, ни у кого не было иллюзий, что подобный монстр обретёт право на существование без всякого сопротивления. Устроители выставки пообещали, что после её закрытия башня будет разобрана. Планировалось, что на выставке будет широко представлено изобразительное искусство. Виктор Шоке согласился показать на ней часть принадлежащих ему шедевров, но с условием, что одним из них станет знаменитый «Дом повешенного» Сезанна, который он выменял у графа Дориа на «Тающий снег в лесу Фонтенбло». Только вот за 20 лет мало что изменилось. Полотно Сезанна в очередной раз оказалось в загоне: его повесили на такой высоте, что никто не смог его разглядеть. Раньше Сезанн был бедным изгоем, теперь он стал изгоем богатым. Всё то же, всё так же. Ни он сам, ни его труды по-прежнему никому не были нужны.
А между тем осенью 1889 года его ждал приятный сюрприз. Он получил из Брюсселя письмо от Октава Мауса, лидера художников-авангардис-тов, объединившихся в «Группу двадцати», с приглашением принять участие в их выставке. В ответном письме от 27 ноября Сезанн с радостью соглашается:
«Будет ли мне позволено ответить на те обвинения в спесивости, которыми вы осыпали меня за отказ участвовать в выставках живописи?
В своё оправдание хочу сказать вам следующее: поскольку написанные мной многочисленные этюды не удовлетворяли меня и могли быть подвергнуты заслуженной критике, я решил спокойно работать до тех пор, пока не почувствую себя в состоянии аргументированно защитить результаты моих изысканий»[202].
Как ни странно, но единственным полотном, которое он счёл достойным участия в выставке, оказался «Дом повешенного». Художника якобы «застали врасплох», и он не успел подготовить ничего другого. Сезанн обратился с просьбой к Виктору Шоке отправить эту картину в Бельгию. Вместе с ней он послал туда эскиз «Купальщицы». Сезанн притворялся безразличным, всем своим видом показывая, что «сделал одолжение», приняв участие в этой выставке, но на самом деле ждал от неё многого. Может быть, наконец, вот он, его звёздный час? Открытие выставки состоялось в Брюсселе 18 января 1890 года. И снова разочарование: присутствие на ней работ Сезанна практически никто не заметил. Нашёлся лишь один журналист, обративший внимание на его картины и презрительно бросивший: «Искусство невнятное, но замешено на искренности». Неужели Сезанн не заслужил даже того, чтобы было названо его имя?
ИГРОКИ В КАРТЫ
Сезанн был болен и знал это. Болезнь его звалась сахарным диабетом. В конце XIX века ещё не умели эффективно лечить дисфункцию поджелудочной железы, приводившую к нарушению нормального кроветворения. Лечение инсулином ещё не было придумано. Единственное, что врачи могли прописать Сезанну, это соблюдение режима, что совершенно не соответствовало характеру их неугомонного пациента. Он сильно страдал: тупая боль заставляла его прерывать работу, портила и без того неровное настроение. Усталость сменялась состоянием повышенной активности, когда он лихорадочно хватался за свои кисти.
Летом 1890 года Сезанны побывали на родине Гортензии в Ду, на границе с Швейцарией. После недавней кончины отца ей нужно было уладить наследственные дела. Но не только из-за этого потянуло её в родные места. Куда стремились в XIX веке все мало-мальски обеспеченные люди? Конечно, в Швейцарию. Гортензия не была исключением. Как только обстоятельства позволили ей, она сразу же уехала с сыном в Веве[203]. Сезанн присоединился к ним спустя две недели. В Швейцарии они провели пять месяцев.
Сезанн не был в восторге от этой поездки. Он радовался общению с сыном — подросшим, быстро взрослевшим, демонстрировавшим практическую хватку, которой начисто был лишён он сам, но Швейцария пришлась ему не по вкусу. Ни атмосфера, ни свет, ни люди не находили отклика в его душе. Ему никак не давались местные пейзажи, так не похожие на природу Прованса и Иль-де-Франса. В Невшателе он установил свой мольберт на берегу озера и попытался передать на холсте краски и глубину окружающего пейзажа. Попытка оказалась неудачной. Всё здесь было для него чужим. А Гортензия пребывала в полном восторге: эта живописная страна напоминала ей родной департамент Юра, а беззаботная жизнь в комфортабельной гостинице абсолютно её устраивала. «Моя жена, — заметил как-то художник, — больше всего на свете любит Швейцарию и лимонад». Деньги способны сделать жизнь очень приятной, а Сезанн был щедрым мужем, свои доходы он делил на три части: треть отдавал Гортензии, треть сыну и треть оставлял себе. Поговаривали, что Гортензия не считала зазорным тратить на себя и долю мужа, но сказать можно что угодно. В общем, им было за что благословлять память Луи Огюста, стараясь позабыть годы нищеты.