— Раст… Ты и Каше это потом расскажи — не знаю, когда ещё позвоню. В общем, мой опекун — он… — и замолкаешь невольно. Ты понимаешь: то, что сейчас прозвучит — будет то ли глупым, то ли попросту обидным, но всё же продолжаешь: — Он офицер, Раст.
— Да? — глупо переспрашивает Расточка.
— Да. И я с ним… здесь.
— У него в Заболе что… по службе его что-то? — голос Расты зазвучал с искренним огорчением. Та загадочность друга, о чьём опекуне она ничего не знала, вдруг оказалась чем-то обыденным — и до ужаса военным.
— Типа того.
— И ты с ним.
Звучит, как приговор. Что же, ты заслужил…
— Раст, пойми!..
— Чего понимать?! — чуть не плача спрашивает она. — Понимать, почему ты ни разу об этом не говорил? Понимать, зачем ты с ним уехал?!
— Я уехал, потому что так надо, Раст, — голос сиплый, но уверенный. На обвинения отвечать оказывается как-то проще, чем самому всё рассказывать. — Ему надо. И мне надо.
— Зачем тебе-то?!
— Потому что он — мой опекун, и потому что здесь, — ты глядишь на город и глубоко вдыхаешь незнакомый, раскалённый солнцем воздух, — Забол.
Расточка долго молчит — и ты тоже. Ты ждёшь её вопросов, а она, сердито, до боли стукая пяткой по батарее, ждёт твоих ответов.
Ты пальцами крошишь булку, лежащую на столике рядом. Просто так, чтобы чем-то себя занять. Денег за разговор не жалко — номер, всё-таки, служебный, гвардейский. Не ты платишь — ведь ты, как-никак, фельдфебель Лейб-гвардии. Только боишься сказать об этом друзьям.
Откуда ни возьмись, появляются первые нахальные воробьи. Тяжело хлопая крыльями, на перила балкона опускается голубь — сизый, с радужным отливом на шее, пузатый, как грузовой вертолёт. Глядит на тебя, склонив голову на бок, и ждёт. Ты убираешь руку с остатков булки, и на крошки и корки тут же прыгают торопливые воробьи. Голубь выжидает немного, потом тоже медленно, неохотно перелетает на столик, разгоняя мелюзгу.
Слова подбирать трудно. Но всё-таки ты нарушаешь молчание:
— Раст… Да, навкино молоко, я понимаю, что это похоже со стороны на идиотизм — чувство долга по отношению к опекуну. Но я должен быть рядом. Ты же, случись чего, будешь рядом с… со своим дедом?
Неопределённое, неуверенное молчание. Обвинять легко, понимать сложно. Но Расточка на то и Расточка, что старается.
Тебе становится совестно.
— Буду, — наконец чуть слышно роняет в тишину Раста. Ты переводишь дух.
— Вот и я — буду. И мне никакого дела нет, военный он, гражданский — да хоть сам Великий князь, — ты невольно улыбаешься. С князем у тебя тоже не самые обычные отношения. — Понимаешь, Раст?
— Наверное, — неуверенно отвечает она.
Жарко. И зябко — одновременно. Внутри что-то холодит, а солнце бессердечно жарит непривычную кожу. Ты отодвигаешься вместе с креслом чуть в сторону, в тень от затянутой вьюнком перегородки с соседним балконом. Там, кстати, уже номер Великого князя.
— Спец… ты поэтому и Спец?
На этот вопрос можно ответить по-разному. Но ты до смерти боишься разрушить такую хрупкую сейчас дружбу и не рискуешь рассказать всё:
— Поэтому.
Но совсем молчать невмоготу, и ты добавляешь:
— Ты же знаешь, что я к опекуну на работу мотаюсь.
Неопределённо-протяжное «угу» в ответ.
— Так ведь не на работу, Раст… На службу.
Слова прозвучали двусмысленно, но Расточка, кажется, не заметила правды.
— И тот… Кот? Ну, который тебя до метро подкидывает…
— Ну да, оттуда.
У Расточки появились вопросы. Это хорошо, и на душе становится легче. Наверное, всякий знает, какое это наслаждение — вскрыть нарыв тайн в вашей дружбе. И отвечать. И объяснять. И тебя — понимают, если и не полностью, то хотя бы принимают твои ответы.
— А сегодня утром? Это ты был?
— Ну а кто ещё? — вспоминаешь ты ответ Крёстного на твой собственный вопрос.
Еле слышно шелестит в трубке чужой вздох. Это сложно для Расточки — принимать друга таким, непривычным… Но она честно пытается.
— Ясно…
— Ну вот так вот, — ты замираешь, решая, что ещё сказать. Потом добавляешь осторожно: — Ты Каше расскажи.
— Хорошо.
— Ты не обиделась?
— На что? — по голосу слышно, что обиду Расточка прячет даже от самой себя.
— На то, что я… не рассказывал вам ничего.
— А почему? — просто спрашивает она.
Ты тянешься к остаткам булки, и пугливые воробьи прыскают в стороны. Голубь тяжело взмахивает крыльями и перелетает обратно на перила. Солнце скрылось за тучу, налетел прохладный целительный ветерок. Подставив ему лицо, ты вздыхаешь и медленно, подбирая каждое слово, отвечаешь:
— Потому что я хочу мира. А про войну думать — нет.
Там, в Москве, Расточка в это время спрыгивает с подоконника, совсем отбив себе пятку, и хромает к табуретке. Садится, обводит стол рассеянным взглядом, берёт овсяное печенье и крошит его пальцами. Крошки сыплются обратно в вазочку, словно песок. Кушать не хочется.
— Тебя опекун нашёл в Заболе, — скорее утверждение, чем вопрос.
Впрочем, несложно догадаться.
— Да, здесь.
— Тогда ясно.
Интересно, что же ей ясно?
Впрочем, следующий, вытекающий из этого вывод она всё же не делает, хотя подсознательно именно его ты и ждёшь. Но всё-таки ей даже в голову не может придти, что Спец, пусть и «Спец по мировому лиху», — может быть связан с войной и армией куда плотнее, чем просто случайно, через опекуна.
«Да, я „сын полка“, я вырос на войне», — сейчас ты можешь ей так ответить и не испугаться, что сделаешь этим что-то непоправимое. Это ведь логично. Это вытекает из вышесказанного, почти однозначно. Но Расточка не спрашивает. А вот сам, первый сказать ты не решаешься, потому что если не спрашивает — значит, и не примет.
В стеклянную дверь за твоей спиной стучит костяшками пальцев командир. Ага, значит, пора закругляться. Если честно, ты это делаешь всё-таки с некоторым облегчением:
— Ну ладно. Ещё раз с Пасхой тебя. Мне пора.
— Ладно… — задумчиво тянет Расточка.
— Каше привет. Надеюсь, и он не обидится… Ну, пока.
— Пока.
— Удачи.
— Тебе тоже.
Беседа так может продолжаться бесконечно, поэтому ты просто нажимаешь на красную трубку и кладёшь горячий телефон на столик рядом с разлохмаченными остатками булки. Переводишь взгляд на балконные перила, но голубя там уже нет, улетел по своим голубиным делам.
— Сиф! — приглушённо, через дверь доносится до тебя голос полковника Заболотина-Забольского, твоего опекуна и командира.
— Иду, ваш-скородие, — ты поднимаешься, убираешь телефон в карман брюк, последний раз глядишь на город и уходишь с балкона.
Там, за тысячи километров от тебя, Расточка задумчиво грызёт печенье и глядит на опустевший, обездушенный без твоего голоса мобильный телефон. И хочется его раздолбать об стену, чтобы он не был таким молчаливым. А ещё хочется плакать. Положить руки на стол, уткнуть в руки подбородок, глядеть в никуда и тихо плакать.
На кухне появляется дед, садится рядом с девочкой и внимательно глядит на неё.
— Деда…
— Чего, Надь?
— А если друзья что-то скрывают… Они не друзья больше? — верить Расточке в это не хочется. Но всё равно обидно и больно стало после разговора со Спецом.
— Смотря что, — дед странно усмехнулся на это. — Я ведь тоже твоей бабушке далеко не всё рассказывал.
— Ты-то понятно, ты разведчик, — пробурчала Расточка.
— Не без этого, — старик приосанился и улыбнулся. — Как-никак, тридцать пять лет армии отдал. И там много всякого было, Надь. И такого, чего я твоей бабушке так и не рассказал. И не расскажу, наверное.
— Почему?
— Обещал. Военная тайна и всё такое.
— Но уже сколько времени прошло… Уже всё давно известно! — Расточка на какое-то время отвлеклась от своих проблем. Голос у деда всегда был такой, что невольно слушать начинаешь. А уж когда он пел с друзьями или женой…
— Может, и известно, а может, и нет, мало ли, что я видел. Но подписку и слово давал, Надь.