Она говорила совсем тихо:
— Здесь хранится часть Креста Господня и терновый венец.
Мать Тереза[36] не вложила бы большего благочестия в эти слова, чем Аньес, но я оставил свою иронию при себе.
Мы остановились в нижней части нефа, в месте, отведенном для солдат и слуг. Когда эту церковь строили, она являлась частью королевского дворца: белую и черную кость не смешивали, беднякам оставалось только молиться в темноте. Как и повсюду. Но это было не совсем несправедливо. Париж мне всегда казался тихим, неторопливым и неярким. Бежевый обтесанный камень, мосты с римскими арками, сонная река… Этот город не внушает страха. Рядом с ним Нью-Йорк кажется безжалостным. Здесь все предстает цивилизованным, сглаженным, толерантным… Несправедливость бросается в глаза меньше, чем в других местах. Аньес объясняла это иначе:
— Потому что мы не поддаемся. Мы отрубали головы своим королям. Сгоняли их с трона. Мы восстаем. Мы внушаем страх тем, кто нами правит. И очень хорошо, что это так. Мы не мужики. Не оболваненные рабочие заводов «Форд», которые считают нормальным, что их патроны получают в десять тысяч раз больше, чем они.
Моя мать работала секретаршей дирекции в фирме «Додж», и я мог бы найти что возразить Аньес, но она была мне любопытна. Для американца, который воспитан в почитании культа Вашингтона, Линкольна и Франклина Рузвельта, она была странной: она обожала свою страну, но не любила ее правителей. Уже в Фонтенбло она подчеркивала только их смешные стороны.
Затем она несколько смягчала это, показывая те чудесные вещи, которые по их указанию сделали художники и архитекторы. Франция обожает savoir vivre[37], своих предков, но не их генералов. При этом Аньес постоянно возвращалась к рассказам об истории. В «Бюшри», чайном салоне напротив Нотр-Дам, куда она меня привела, она стала говорить о славном наследии своей страны:
— Когда Людовик Святой купил у византийского императора терновый венец Христа, это было операцией, которая повлекла за собой крупнейшее в Средневековье перемещение финансовых средств. Сумма была неслыханной. Чтобы было, где поместить эту реликвию, он построил Сент-Шапель менее чем за два года. Тот, кто продал ему терновый венец, кстати, был французом. В тот период у власти в Византии находилась семья из Фландрии. И вы не знаете еще самого любопытного: одновременно в придачу к терновому венцу они прислали нам золотой горшочек с несколькими капельками молока Святой Девы. Тогда действительно всему готовы были поверить.
И так далее, и тому подобное. Как только мы делали шаг, она упоминала десятки имен. Уже начиная с Квадратного двора Лувра, я мог бы заполнить ими целую телефонную книжку. Она была настоящей профессионалкой. Показывая Париж иностранцам, она собрала уйму анекдотов о каждом месте, которое любила. Я слушал ее невнимательно. Потом я пересел на диванчик-канапе, где она сидела. Сел не рядом, а придвинулся вплотную к ней. И обнял ее за плечи.
— Прервите на минутку вашу лекцию, милая, — сказал я. — Только на несколько минут. Чтобы насладиться молчанием вместе, у камина. Мне очень нравятся ваша шейка и ваш подбородок, ваши волосы изумительно пахнут, я хочу почувствовать тепло вашего бедра рядом со своим. Если вы будете лапочкой, то возьмете мою руку, и просто посидим. Без слов, как будто мы давно уже пара.
Аньес ничего не сказала. Взяла мою руку, просунула ее себе под пальто, положила себе на грудь и опустила голову на мое плечо… Она не носила лифчика. Нежно, почти незаметно я коснулся пальцем ее соска. Потом поцеловал ее. Сначала в глаза, чтобы она закрыла их, потом в губы, вполне невинно. Ей было уже не пятнадцать лет, мне тоже, мы не спешили, не следовало ничего торопить. В этот час, после обеда и до начала чая, мы были в салоне почти одни. Нас посадили перед камином. И мы стали греться. Когда принесли кофе, Аньес сняла пальто и прижалась ко мне, съежившись, как будто ей было еще холодно. Все происходило молча, в духе мелодрамы «Белые ночи в Сиэттле». Бог знает почему, но я люблю эти глупые мелодрамы, часто готов всплакнуть, смотря их, но сейчас речи не было о слезах. Я наслаждался этими моментами, как отрывком музыки без единой фальшивой ноты. Когда я нагнулся, чтобы протянуть Аньес ее чашку, она улыбнулась, слегка сомкнув губы и чуть подмигнув мне. Все это могло быть и просто шуткой. Аньес была гением двусмысленных нежностей. Когда затрагиваются чувства, совсем не следует произносить смешных слов. Я потихоньку очнулся от этой сладкой романтики и спросил Аньес, кто этот знаменитый Саркози, час встречи с которым неотвратимо приближался. Возмутитель спокойствия, вот кто он был.
— Это прямая противоположность вам, Брюс. Он спешит, и он быстро справляется со всем, что бы ни делал. Чтобы облегчить ассимиляцию мусульман во Франции, он создал суперкомитет, в который включил только религиозных деятелей. Как будто бы для того, чтобы обеспечить представительство интересов Бретани, нужно обсуждать все вопросы с ее пятнадцатью епископами. А ведь беры[38], как настоящие французы, совершенно безразличны ко всем этим ханжеским штучкам и соблюдают рамадан только по привычке, так же, как я хожу в Рождество на мессу со своей матерью. При всем при этом Саркози действует. И он нравится людям. Это так отличается от наших привычных политиков, которые продвигаются к поставленным целям, пятясь назад, как раки. Вы увидите, Саркози устроит вам настоящее представление. Он может заговорить зубы любому. Но он ничего не регулирует. Он закрыл центр приема беженцев, которые толпами стекались в Кале. И вдруг баста, все. Афганцы, иракцы и прочие стали жить под мостами или в скваттерных поселениях. Поскольку их орды больше никому не бросались в глаза, Саркози был удовлетворен. Этот магическая формула. Я быстро появляюсь, вид у меня очень эффективный, и гуд бай. При этом его любят, потому что он доводит Ширака, которого больше никто терпеть не может. Любопытно послушать, что он вам будет говорить.
Мне это было совершенно безразлично. Мне не надо было соглашаться на это предложение Коко. Но для нее оно было важным необычайно. Мы попадем в вечернюю программу новостей. На первом плане, эксклюзивно. В обмен на эту честь ведущий теленовостей, звезда общенационального масштаба, пообещал пригласить меня в свою программу перед моим следующим концертом в Париже, в июне. Коко скорее дала бы отрубить себе руку, чем нарушила бы эту договоренность с телеканалом. Она дрожала от ужаса при мысли, что оставила меня в лапах Аньес. А если мы куда-нибудь смоемся? Чтобы помешать этой перспективе, она каждые полчаса названивала на мобильник Аньес, напоминая о месте и часе нашей встречи. Когда наконец мы оказались в ее руках, мне показалось, что от облегчения она нас расцелует. Но нет, ничего подобного. Она просто передала мне листок с отпечатанным текстом. Пять или шесть фраз, составленных где-то в компании «Континенталь», с которыми мне предлагалось обратиться к их министру: «Господин министр, для меня большая радость, что мне оказывает дружеский прием в Париже член правительства. Франция любит артистов всего мира, и поэтому они ее тоже любят. Даже если в отношениях между нашими странами в настоящий момент существует некоторая напряженность, все равно французы любят фильмы Стивена Спилберга и песни Брюса Спрингстина, а мы, мы любим шарм ваших городов и ваше романтическое савуар вивр, умение жить. Для американца счастье это французское слово».
Все это было неудачно. Начать с того, что я совсем не люблю Спилберга и не слишком люблю Брюса Спрингстина. А еще я терпеть не могу, когда в пяти строчках слово «любить» повторяется пять раз. Наконец, я был в восторге оттого, что в отношениях между нашими странами возникла напряженность. Обожаю споры — они придают вкус жизни. Аньес сравнила Саркози с кем-то вроде Маргарет Тэтчер на французский манер. Если она говорила правду, то эта сладкая водичка длиной в пять-шесть строчек вызовет у министра отвращение ко мне. Раздосадованный, я протянул этот листок Аньес. С ней никаких сюрпризов: она сразу же сделала то, чего делать не следует, — попросила у Коко ручку и тут же переправила мою маленькую приветственную речь. Я прочел: «Месье, я и не знал, что во Франции существуют правительства. Я знаю Лафонтена, Вольтера, Виктора Гюго, Моне, Брижит Бардо, Жан-Пьера Мелвиля и Сержа Генсбура, но не смогу назвать ни одного министра их времен. И именно поэтому я всегда любил Францию. В ней все было иначе, чем в других странах. Здесь читали книги, пили хорошее вино, и никто не интересовался теми беспокойными, кто стоял у государственного руля. Теперь говорят только о героизме Ширака, выступившего против Буша, но также о вашей неукротимой национальной гордыне. Тем лучше для вас. Однако будьте осторожны. Джордж Буш непопулярен, но весь мир обожает Стивена Спилберга и Мадонну, Брюса Уиллиса и Джима Моррисона, кока-колу и джинсы «ГЭП». Нас, американцев, любят, даже если при этом оскорбляют. Вас же одобряют, но вас больше никто не любит. Надеюсь, вы объясните мне этот парадокс».