Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вид у меня был не парадный. На батарее, куда я заглянул к своим друзьям по оружию с надеждой найти девчат, поручик, наш парень, барановичский, посоветовал мне привести себя в порядок, дал щетку, иголку с ниткой…

В Старом Мясте люди, снова ворошившие щебень, на мой вопрос отвечали охотно, особенно женщины. Спорили между собой. Они понимали меня лучше, чем я их. Однако все же уразумел, что видели они полчаса назад двух военных девушек. «Те, что были с паном, — запомнила одна из женщин. — Пошли вон туда», И показала в сторону переправы. «Нет, туда», — другая доказывала, что паненки направились к дворцу, где я потерял их. Кому из них верить? Правду могли сказать обе. Ванда и Лика, потеряв меня, возможно, бросались в разные стороны, так же, как и я. Утешило, что видели их одних, без меня, значит, уже после дворца. Уменьшился мой страх, что, бродя среди руин, они могли провалиться в какую-нибудь пропасть, в бездну, в тот бурный поток, который слышал я в подземелье.

Однако где их искать? У Ванды — часы. А время, отпущенное нам, наверное, уже истекло.

3

Я стоял в штабном купе у двери. Состав шел небыстро, Но вагон скрипел и сильнее обычного раскачивался, казалось, все время клонился в сторону окна. В глазах мелькали телеграфные столбы и словно тянули к себе. Со страхом думал: качнет чуть сильнее — и я упаду на Тужникова или Зуброва. Они сидели за столиком у окна. Я обливался потом, пересохло во рту, подкашивались ноги. Наверное, уже целый час замполит внешне спокойно, но чрезвычайно скрупулезно расспрашивал меня, где я потерял девушек. Нехорошо расспрашивал — как-то очень уж подозрительно, точно преступника, способного сбросить людей в Вислу. Кстати, к нашему переходу по мосту возвращался раза три. И особенно интересовался нашим разговором с поляками: о чем мы говорили?

— Сначала спрашивали, как пройти.

— Куда?

— К Старому Място.

— А почему именно туда?

— Это древний центр города. Памятник…

— А еще о чем Жмур говорила?

— Товарищ майор, я понимаю по-польски с пятое на десятое.

— Да, понимаете вы, Шиянок, мало.

Странный намек.

Сначала я рассказывал очень искренне, подробно, с рассуждениями, с догадками. Это осложнило мое положение. Оскорбленный подозрениями, я на повторные вопросы отвечал коротко, эскизно, без деталей. Сам ощутил, что от манеры рассказывания картина меняется, и растерялся: как сохранить правду? Финал — как потерял Ванду и Лику — даже самому вдруг показался неправдоподобным: как в плохой приключенческой книжонке. Тужников не выявлял никаких эмоций, что тоже было необычно — не похоже на него. Недоверчиво скривился.

— Вот так: отлучились девки в королевский туалет и — будто провалились.

— Будто провалились, — тоскливо согласился я. — Но их видели, я говорил уже, на Старомястской площади.

И снова:

— Ну, и что они вам сказали, искатели сокровищ?

— Что видели их… наших…

— Почему вы уверены, что их?

— Они на плечи показывали, на погоны. У одной — со звездочкой… у другой — с лычком… Женщины наблюдательны. Одна запомнила, что офицер — та паненка, что мувила по-польску.

— Что еще вам говорили пани?

— Что они могли говорить. Если бы я понимал по-польски как по-русски…

— Почему вы пошли на польскую батарею?

— Подумал, что Ванда могла пойти туда.

— С какой целью?

— Могла подумать, что я там.

— Командир локатора никак не могла запеленговать своего поводыря. — Будто бы шутка, но без тени улыбки ни у самого Тужникова, ни у капитана Зуброва. От их необычной серьезности бросало то в жар, то в холод.

Топтанью — вопросам и моим ответам, в которых я действительно начал путаться, поскольку уж сам сомневался, а так ли оно происходило, о том ли мы говорили между собой? — не видно было конца. Но прокурорский допрос Тужникова, как он ни оскорблял, я мог бы стерпеть, ибо знал и его серьезность, и его «взрывоопасность», и его въедливость, но и его отходчивость. Сколько бы он ни шумел на меня, я не обижался. В конце концов, у каждого свой характер, свой стиль. А в душе замполит добрый человек.

Зубров… друг Зубров, любивший поговорить со мной, поспорить не без тайного, как догадывался я, намерения — выудить у меня знания по политике, истории, — он довел меня до слабости в ногах, я шатался, а мелькание столбов за окном превратилось в фантастический танец призраков.

Зубров молчал. Слова не сказал. Только тяжело вздыхал — так, словно я погибаю и ему очень жаль меня.

В купе вошел Колбенко, отстранил меня, заслонил своей спиной от следователей:

— Вы долго намерены мурыжить парня? Лицо Тужникова недобро передернулось.

— Мы не мурыжим, к вашему сведению. Мы выясняем истину.

— Какую истину? Нашли занятие. Для забавы, что ли? Никуда не денутся наши красавицы. Не иголки в сене. Догонят. Номер эшелона знают… номер части… место дислокации. Будто они первые отстали. Тысячи людей отстают от своих эшелонов.

Зубров поднялся, поправил ремень:

— Догонят, говоришь? — Свистнул: — Фъюить. Наивный вы народ. Дезертировали ваши красавицы. Де-зер-ти-ро-ва-ли! Любому дураку ясно.

Как взрывом оглушил меня его вывод. И я решительно запротестовал, крикнул: — Нет! Нет!

— Одна — полька, другая — финка…

— Они — советские!.. И не финка она! У нее отец русский, полковник нашей армии! А Жмур — коммунистка!

При этом напоминании тяжко вздохнул Тужников. Они как бы поменялись ролями: теперь говорил Зубров, а Тужников грустно вздыхал; потом я понял, как он, службист, переживал возможное дезертирство девушки-офицера, неделю назад принятой в партию.

— А землю целовала… — упавшим голосом вспомнил он.

Меня возмутило их страшное подозрение. Забыв про субординацию, я продолжал громко, по-комсомольски, оспаривать:

— Нет! Не может этого быть! Не может! Голову даю на отсечение.

— Не бросайся заранее головой. Выясним, почему некоторые так настойчиво упрашивали отпустить их.

— Я не упрашивал! Разве я упрашивал, товарищ, майор?

Тужников не ответил. Не хотел отвечать? Или не успел? Мог не успеть, потому что, гневно побагровев, сурово и угрожающе заговорил Колбенко:

— Имейте в виду, Павла я не дам вам съесть!

— Странная у вас терминология, Константин Афанасьевич. Непартийная. Кто кого хочет съесть?

— Не тебе учить меня партийности!

Они стояли в узком проходе лицом к лицу, оба пунцовые. Я решительно втиснулся между ними:

— Не нужно, Константин Афанасьевич.

Да и Тужников словно бы испугался, мирно попросил:

— Товарищи, товарищи… Весь вагон слышит…

Несказанно мучительную — до сердечной боли в свои двадцать четыре года — провел я первую в жизни бессонную ночь. Были бессонные ночи во время боев в Мурманске. Но как там хотелось спать! Засыпал стоя, уткнувшись лбом в горячий затвор, в плечо наводчика или упав на гору ящиков со снарядами.

А тут — покачивается вагон, ритмично стучат на стыках рельс колеса, смачно храпят соседи в моем купе и рядом. Спать бы да спать… И мне хорошо спалось на ходу, хуже — на стоянках. Офицеры шутили: «Устроили нам санаторий на колесах. За всю войну отоспимся».

Отоспался и я. Когда теперь усну? Жестко, неудобно. А ворочаться боялся, чтобы никого не разбудить. И без того Колбенко услышал, что не сплю — наверное, и ему не спалось, — и по-отцовски строго приказал:

— Спи! Пастух!

Действительно — пастух. Когда-то в детстве пас телят и часто их терял. И очень боялся отцовской лупцовки, не боли боялся — стыда, хотя отец никогда не ударил меня. Бил дядька, телята почему-то чаще всего забредали на его посевы и делали потраву. Дядькиной розги боялся, но не стеснялся, даже озорно дразнился: «Поймай, достань!»

Какие розги и от кого получу сейчас? Нет, страха не было. За себя. Хотя встревоженность Колбенко напугала, пожалуй, больше, чем допрос Тужникова, зловещее молчание Зуброва. По-прежнему жил протест против его невероятного подозрения Лики и Ванды в дезертирстве. Все существо мое протестовало. Не дай бог, случись это, и я, кажется, потерял бы веру во всех людей, во все идеалы и в первую очередь — в себя самого, в свое понимание человеческой, девичьей психологии, в свое сочувствие к ним, кому судьба уготовила совсем не женское дело — воевать. Я бы возненавидел весь род Евин.

88
{"b":"184652","o":1}