В этой комнате ноябрьским вечером 1905 года расположилась на жестких стульях, на сундуках и на кровати семерка молодых людей, в том числе Элмер и Эдди Фислингер. (Эдди, в сущности, не принадлежал к этому кружку, просто он упорно ходил повсюду за Элмером по пятам, чувствуя, что с новообращенным братом еще не все обстоит благополучно.)
— Пастору надо быть здоровенным, как профессиональный борец, и отлично работать кулаками, — говорил Уоллес Амстед. — Он должен быть в состоянии справиться с любым нахалом, который вздумает помешать ему в церкви. А кроме того, физическая сила производит такое впечатление на прихожанок… Разумеется, я не в дурном смысле…
Уоллес был студент, но его использовали и на преподавательской работе. Он был «заведующий сектором физической культуры», и крошечный гимнастический зал семинарии находился в его ведении. Он был еще молод, носил усы на военный манер и превосходно работал на параллельных брусьях. Он уже успел получить степень бакалавра искусств в Канзасском университете и закончить спортивную школу.
По окончании семинарии он собирался посвятить себя работе в ХАМЛ и любил повторять, что хоть он, с одной стороны, и преподаватель, но в то же время пока еще и свой парень-студент.
— Это верно, — согласился Элмер Гентри. — Вот, например, у меня был случай прошлым летом. Читаю проповедь на молитвенном собрании в Гроутене, а какой-то здоровый парнюга перебивает буквально на каждом слове. Ну, я соскочил с кафедры, подхожу к нему. Он говорит: «Послушай, пастор, — говорит, — а скажи, как всевышний относится к сухому закону? Он же сам советовал апостолу Павлу употреблять винцо для хорошего пищеварения. Можешь ты это растолковать?» «На этот счет, — говорю, — я тебе, может, и не отвечу. Но не мешает тебе припомнить, что тот же всевышний повелел нам изгонять бесов». Хватаю болвана за шиворот и одним пинком — вон из церкви, а народ, — правда, народу, конечно, было не так уж много, но все так и легли со смеху. Досталось тому типу, будьте уверены. Так что физическая сила — она на всех действует: и на прихожанок и на прихожан. С кем хочешь спорю: не один знаменитый проповедник получил свой приход только потому, что в приходском совете чувствовали, что он каждого из них может вздуть за милую душу. Конечно, молитвы и все такое — штука хорошая, а только и о практической стороне нельзя забывать. Мы в этом мире для того, чтобы творить добро, но ведь сперва нужно обеспечить себе местечко, а уж потом — давай твори!
— Что за торгашеские рассуждения! — запротестовал Эдди Фислингер.
Фрэнк Шаллард поддержал его:
— Ну-ну, Гентри! Неужели к этому для тебя и сводится вся религия?
— И потом, — вмешался Орас Карп, — ты стоишь на неправильной точке зрения. На женщин… то есть на прихожан действует вовсе не грубая сила. Красивый голос — вот что главное. Я твоему росту, Элмер, нисколько не завидую, к тому же ты, конечно, растолстеешь…
— Черта с два!
— Но голос, — эх, мне бы такой! Они бы у меня все рыдали, как дети! Я бы им стихи с кафедры читал!
Орас Карп был единственным в семинарии сторонником англиканской церкви консервативного толка. Этот юноша смахивал видом на спаниеля, хранил у себя в комнате портреты и фигурки святых, ладан и большой кусок алой парчи и щеголял в ярко-красной бархатной куртке. Он не уставал возмущаться, что его набожный отец, оптовый торговец водопроводными трубами, пригрозил, что выгонит сына из дому, если тот поступит в англиканскую семинарию вместо этой твердыни баптизма.
— Да, уж ты-то, конечно бы, читал стихи! — фыркнул Элмер. — Вот в этом у вас и все ваше несчастье, у любителей высоких материй. Воображаете, что можно повлиять на людей стихами и прочей ерундой. Евангелие — простые библейские истины! Вот это захватывает, это держит, это каждое воскресенье приводит их в церковь. И, между прочим, невредно изредка пугнуть их и добрым, старым адом — вернее будет!
— Факт! И при этом внушать им, чтоб и о мускулах не забывали, — снисходительно вставил Уоллес Амстед. — И вот что — не хочу разыгрывать перед вами наставника — в конце концов я еще студент, как и вы, и очень рад этому — но если вы сегодня не выспитесь, то завтра утром едва ли будете молиться с полной отдачей. Я лично пошел в постельку. Всего!
Дверь закрылась за ним, и Гарри Зенз, семинарский «иконоборец», сладко зевнул:
— Пожалуй, этот Уоллес самый законченный подонок из всех, какие мне встречались в моей богатой духовной практике. Удалился, слава тебе, господи! Теперь можно, вздохнуть свободно и не стесняться в выражениях.
— Между прочим, не ты ли сам усердно зазываешь о посидеть и рассказать о его излюбленных методах тренировки? — возмутился Фрэнк Шаллард. — Ты, Гарри, вообще когда-нибудь говоришь правду?
— Без надобности — никогда. Чудак ты, я ведь чего добиваюсь? Чтоб Уоллес побежал к декану и рассказал, какой я ревностный труженик в вертограде господнем. А ты, бедняга, у нас святая простота. Я подозреваю, что ты всерьез веришь в ту чушь, которой нас тут учат. А ведь ты человек начитанный — ну, не очень, но все же, кроме меня, ты здесь единственный, кто способен прочувствовать и оценить хотя бы страничку из Хаксли[39]. Господи, как жаль мне тебя будет, когда ты станешь пастором! Ну, Фислингер-то наш, разумеется, просто приказчик из бакалейной лавочки, Элмер — провинциальный политикан, Орас — танцмейстер…
Его слова потонули в буре протестующих возгласов, отнюдь не шутливых и не слишком дружелюбных.
Гарри Зенз был старше других — ему было года тридцать два, если не больше. Упитанный и почти совершенно лысый, он любил сидеть, не раскрывая рта, не двигаясь, прикинувшись дурачком. А между тем это был человек поразительных, хоть и достаточно разрозненных знаний. Вот уже два года, как он регулярно читал проповеди в одном приходе, находившемся милях в десяти от Мизпахской семинарии, и слыл там ученым сухарем, человеком редкостной святости. На самом деле это был убежденный и жизнерадостный безбожник, но признавался он в этом только Элмеру Гентри и Орасу Карпу. Элмер относился к нему, как ко второму Джиму Леффертсу, но Гарри был так же похож на Джима, как свиное сало на хрусталь. Этот скрывал свое язвительное неверие, Джим своим кичился. Этот презирал женщин, Джим относился к Джуанитам мира сего с трезвым состраданием; этот был по-настоящему умен, Джим не шел далее цинических умозаключений.
Зенз прервал возмущенные возгласы товарищей:
— Эх вы, компания Эразмов Роттердамских[40]! Кому-кому, а вам бы следовало знать. Да, еще бы — в том, что мы проповедуем и чему учим, нет ни капли лицемерия! Мы — избранная каста Парсифалей[41], чей вид ласкает взор, а глас ласкает ухо, и нам доподлинно известно, о чем шушукались папаша-господь со святым духом in camera в девять шестнадцать утра в прошлую среду. И мы прямо-таки ждем не дождемся, когда уж можно будет пойти и понести в мир несравненную доктрину баптизма: «Дай себя окунуть или сам ступай ко дну». Мы чудо из чудес. Мы это скромно признаем. А народ сидит, слушает нас, глотает и не давится! Наверное, люди просто немеют от нашей наглости. Да, в нашем деле без нахальства не обойдешься, иначе не посмеешь и на кафедру второй раз взойти. Иначе пришлось бы нам бросить наше ремесло и молить у бога прощения за то, что вылезали на кафедру и делали вид, будто мы представители самого господа на земле и для нас плевое дело объяснить тайны, которые сами же именуем «необъяснимыми». А между прочим, я утверждаю, что есть еще священнослужители, которые не достигли такой святости. Почему, например, духовные лица так склонны совершать сексуальные преступления?
— Неправда! — не выдержал Эдди Фислингер.
— Не надо так говорить! — взмолился Дон Пикенс, сосед Фрэнка по комнате, хрупкий юноша, такой нежный и ласковый, что даже декан Троспер, «рыкающий лев благочестия», старался по возможности щадить его.