Неужели он будет не с ними, останется в холодном и пустынном мире холодного, рассудочного Джима Леффертса в тот день, когда они будут ликовать под теплым утренним солнцем у реки, что катит свои воды к нетленному престолу?
И его голос — во время первого гимна он только цедил слова сквозь зубы — зычно разнесся по всей церкви:
Скоро окончатся наши скитанья,
Скоро сердца наши дрогнут от счастья,
Музыкой мира наполнятся души…
Мать все гладила его рукав. Он вспомнил, как она всегда твердила, что в жизни не слышала лучшего певца, чем он; что даже Джим Леффертс признался как-то: «Да, верно, у тебя эти гипнотические завывания получаются так, будто в них действительно есть какой-то смысл». Он заметил, что, когда его мощный голос, словно набатный колокол, перекрывает надтреснутые голоса поющих, те, кто сидит рядом с ним, победоносно поглядывают по сторонам.
Но все это была лишь вступительная часть, которой надлежало подготовить аудиторию к проповеди Джадсона Робертса. Старина Джад был в отличной форме. Он хохотал. Он рычал. Он становился на колени и рыдал настоящими слезами, он источал потоки любви, он спускался с кафедры и хлопал людей по плечам, и в эту минуту казался каждому из них ближе самого лучшего друга.
Для проповеди им был выбран стих: «Возрадуешься, как муж сильный, пустившийся в бег».
Робертс недаром был опытным спортсменом и вдобавок действительно умел рисовать слушателям яркие образы. Он так описывал матч между командами Чикаго и Мичигана, что Элмер, как будто слившись с ним воедино, переживал минуты, когда вокруг мяча образовалась свалка, вместе с ним вел мяч к воротам противника, а навстречу ему с трибун несся рев болельщиков.
Но вот Робертс понизил голос. Теперь он увещевал, теперь он обращался не к слабым духом, не к тем, которых нужно заманивать в царство небесное, но к людям сильным, добрым, твердым и стойким. Есть на земле иной вид спорта, иная игра, более волнующая, чем любой матч, и цель ее не два-три лишних очка на табло, но созидание нового мира, не слава газетных столбцов, но вечная слава. Это опасная игра, она рассчитана на сильных. Игра захватывающе увлекательная! А во главе команды — капитан: Христос! Не смиренный Христос, но отважный искатель приключений, тот Христос, который любит бывать с простым народом: с отчаянными рыбаками, с главарями и капитанами, Христос, который смело встретил солдат в саду Гефсиманском[29], не убоялся клевретов Рима, презрел самое смерть! Придите же к нему! А ну, у кого из вас крепкие нервы? Кто из вас смелый человек? Кто хочет жить интересно, рискованно? Идите к нему! Исповедайтесь в своих грехах, покайтесь, признайте свою слабость и лишь тогда возродитесь к новой жизни — жизни во Христе. Но помните: не затем вы должны покаяться, чтобы урвать себе кусочек вечного блаженства, но затем, чтобы закалить себя для грядущих битв под плещущими на ветру знаменами Великого Капитана. Кто готов? Кто идет за ним? Кто за великую цель, великие дерзания?
Он стоял среди них, этот Джадсон Робертс, простирая руки, и голос его гремел, как труба. Юноши рыдали и падали на колени, пронзительно вскрикнула какая-то женщина; люди расталкивали локтями тех, кто стоял в проходах, и протискивались вперед, чтобы в экстазе преклонить колена… И вдруг они принялись со всех сторон тормошить Элмера Гентри, растерянного Элмера Гентри, которому так заморочили голову все эти речи, что он забыл, кто он и где он, и готов был хоть сейчас идти на край света за Джадсоном Робертсом.
Мать цеплялась за его руку и молила:
— Неужели ты не пойдешь на зов? Неужели не хочешь осчастливить свою старую маму? Познай же это блаженство, преклонись перед Иисусом!
Она плакала, из сморщенных старческих глаз ее лились слезы, а в его памяти вереницей вставали воспоминания: зимние дни, когда она приносила ему по утрам овсянку в кровать, шлепая по холодному полу, поздние зимние вечера, когда он, просыпаясь, видел, как она все еще сидит над шитьем; и — из глубочайших недр его памяти — тот страшный и смутный час, когда она, не помня себя от горя, рыдала над гробом, в котором лежало что-то холодное и жуткое, что раньше было его отцом.
Баскетболист, похлопывая его по другой руке, уговаривал:
— Сорви-Голова, старик, ты ни разу не познал счастья! Ты был всегда одинок! Раздели же нашу радость. Ты меня знаешь — я ведь тоже не из слабого десятка! Вкуси вместе с нами блаженство спасения!
Худой, как мощи, старец, очень величественный, с загадочным взглядом, человек, повидавший на своем веку и битвы и горные долины, простирал к Элмеру руки, взывая с душераздирающим смирением:
— Приди же, о приди к нам! Не заставляй Христа умолять тебя так долго! Не отворачивайся от спасителя, отдавшего за нас жизнь, внемли ему наконец!
И вот уже откуда-то сквозь толпу вывернулся Джадсон Робертс и встал рядом с Элмером, почтив его своим вниманием — одного среди такого множества людей, взывая к нему во имя их дружбы, — сам великолепный Джадсон Робертс заклинал его:
— Неужели ты хочешь меня обидеть, Элмер? Неужели допустишь, дружище, чтобы я отошел от тебя, униженный и несчастный? Неужели предашь меня, как Иуда, — меня, который предлагает тебе в дар самое драгоценное сокровище, которым я обладаю, — моего Христа? Хочешь дать мне пощечину, плюнуть в душу, поразить меня горем?.. Иди к нам! Подумай, какая радость — избавиться от всех этих гнусных грешков, которых ты сам же стыдишься! Иди же ко мне, преклони со мною колени!
— Иди, Элмер! — взвизгнула мать. — К нему, ко мне! Неужели ты не доставишь нам это счастье? Побори свой страх, будь мужчиной! Смотри — мы все ждем, все молимся за тебя!
— Да! — подхватили незнакомые голоса.
— Да, да! — гудело со всех сторон.
— Помоги мне, брат; если ты пойдешь, то и я последую за тобой!
Голоса сплетались в сплошной гул, нежные, как голуби, мрачные, как траурный креп, пронзительные, как молнии, — реяли вкруг него, опутывали… Мольбы матери, лесть Джадсона Робертса…
На мгновение он увидел Джима Леффертса, услышал убежденный голос: «Ну да, конечно, они в это верят! Еще бы! Они же просто гипнотизируют самих себя. Ты смотри только, чтоб они и тебя не загипнотизировали».
Он увидел глаза Джима — зоркие, твердые, — глаза, которые лишь для него одного смягчались, грустнели, молили о дружбе. Он боролся, смятенный, сбитый с толку, как мальчишка, на которого напустились взрослые. Запуганный, подавленный, он хотел остаться честным, остаться верным Джиму, верным самому себе, милым его сердцу немудреным грехам и поплатиться за них честь по чести, как положено. А потом эти видения потонули в шуме голосов, голоса сомкнулись над ним, точно волны над головою измученного пловца. Безвольно, смутно подумав, что со стороны он, наверно, похож на плененного великана, он позволил увлечь себя вперед; мать повисла у него на одной руке, Джадсон тянул за другую, сзади напирала орущая толпа.
Растерянный… Несчастный… Изменивший Джиму…
Он оказался в первом ряду молящихся, опустившихся на колени перед своими скамьями, — и тут его осенило! Все в порядке, конечно! У него теперь будет и то и другое! Он останется с матерью и Джадсоном, но сохранит и уважение Джима. Для этого надо только Джима тоже обратить в христову веру, и тогда все будут счастливы и довольны.
Точно гора упала с плеч! Он преклонил колена. И вдруг — на всю церковь — раздался его голос, произносящий слова покаяния; рев толпы, возгласы Джадсона и матери разжигали его, теперь он уже любовался собою: он прав, да, разумеется, так и надо… И Элмер, уже не раздумывая, отдался религиозному экстазу.
В сущности, все совершалось как бы помимо него. Не собственная воля, а воля толпы руководила им, да и слова, что он выкрикивал, принадлежали не ему, а краснобаям-проповедникам и кликушам-молящимся, привычные слова, хорошо знакомые ему с раннего детства.