Жаль, что ее не видел Егор. Он отправился бы по ней в Местность и зимой. А Буркотов не любил зиму, холод (еще и поэтому его северный вояж закончился крахом), хотя и соглашался с другом, что зимой лучше видно, как оно все вылеплено — тело ландшафта. И безумную идею скольжения по линиям лучше всего претворять, конечно, зимой, кто спорит. И то, что зимой космос ближе, очевидная истина; каждый человек плывет в морозной дымке, аки астронавт, облаченный в скафандр теплых одежд, враждебная вселенная рядом, вокруг, дышит холодом, заглядывает в глаза искрящимися зрачками. А ты: «Жарче огонь раскинь! Вино разбавь нескупо медвяное». Егор любил античных поэтов и рекомендовал их Алексу, чтобы легче было справляться с зимней хандрой. Но Алекс уж предпочитал какую-нибудь прозу, тяжелую музыку и немного водки, смеясь над рекомендацией нетленного пиита: в холод пить вино? да еще разбавлять его нехило?.. или как там, нескупо?
Но однажды Егор все-таки уговорил его пойти на лыжах в деревню. Это был беспримерный переход. Глубокой ночью они постучали в мерзлую дверь и ввалились в модуль орбитальной станции, еле шевеля губами, языками, ногами и остальными членами. «А боженьки мои!..» — запричитала тетка. «Ну, вы, блин, папанинцы!» — изумился невозмутимый Саня. Алекс молча прижался к печке и беззвучно бесслезно заплакал. А когда руки-ноги начали отходить у обоих, из глаз уже покатились настоящие слезы. Егор приморозил мизинец, и ноготь у него в конце концов согнало. А он не унывал и через день уже звал Алекса кататься с железнодорожной насыпи. Алекс затравленно отвечал, что от печки его оторвет только бульдозер и уминал сало с яичницей, осушал чай с медом кружку за кружкой, чтобы восполнить энергетические затраты и погасить весь тот ужас, который… который… ему еще долго, короче, будет сниться. В самом деле, это было как сон: две темные фигурки в трагически белых полях со щетками рощ на фоне горящего тропическими красками феерического заката. Егор смеялся и уходил вдвоем с Саней. Тот тоже был большим любителем лыж. Из досок они построили трамплин, засыпали его снегом, к ним присоединился один деревенский, Савенок, известный тем, что от трусости, возвращаясь из клуба или откуда-либо еще в темноте всегда насвистывал фашистские мелодии из советских фильмов и печатал шаг, как на марше. А Буркотов слушал радио, не смолкавшее от гимна до гимна, грыз сушеные яблоки с печки и читал потрепанную, кажется, единственную книжку в этом доме: Жорж Санд «Консуэло». И на космос он предпочитал взирать в иллюминаторы орбитальной станции с жарко пыхтящей печкой, радуясь приличному запасу березовых и ольховых дров, мешку муки, из которой тетка выпекала блины на сале, россыпям картошки в подполье, трехлитровым банкам меда, застывшим на полках в сенях. И радовался вздохам коровы, блеянью овец, кудахтанью кур и голосу поросенка из хлева, — всей этой музыке противостояния русской зиме. Во вздохах коровы ему слышалось обещание — июльского полудня. И банки, наполненные медом, бодрили, как тугая мошна, и тоже обещали вечное возвращение Аполлона и Диониса русского лета, Иван-чая, Василька (метафоры Егора). Да, за мохнатыми от снега плетнями, посреди голых яблонь, сугробов в своих домиках тоже противоборствовали зиме медотворцы (неологизм Егора), тихо гудели там (Егор наклонялся, слушал).
Нет, зима хороша — возле печки. Это поэзия. Но все-таки летняя песенка лучше. Алекс был мерзляк. А в Егоре преобладала стихия огня. Поэтому он и любил лыжи, Лукреция, Хлебникова, позднюю осень, одиночные походы. А Буркотову, если честно, одиночество не по вкусу было, он предпочел бы небольшую компанию. Как-то он сманил Светку в Местность, но той эта параллельная реальность с комарами-слепнями, громом-дождями, «грязью» совсем не понравилась. А жаль! Когда они пошли рвать яблоки в саду перед Муравьиной, у Алекса дрогнуло сердце: вот золотой сон адамово-евов. Но Светку все это не вдохновило, особенно готовка на костре, да и прочие неудобства. Речи о Егоре она слушала с подозрением и однажды не выдержала: «Да это какие-то бесконечные поминки!.. Может, хватит? Мне уже твой дружок всюду мерещится». Алекс обиделся. Ведь это был необычный человек! Поэт-картограф, несбывшийся автор гениальной рок-оперы! Такого друга больше не будет. И такого певца этой Местности. Но на Светку скромные красоты Местности не произвели должного впечатления. Она не скрывала своего разочарования. Ей-то по рассказам Алекса казалось, что здесь что-то такое… вообще! Лазурные берега отдыхают. А тут запустение и убожество. Как будто после атомной бомбежки. Светка видела Местность по-другому, — так, как временами и сам Алекс. Но он считал это видение неверным, искаженным. А вот оптику Плескачевского — прозрачной, истинной. Егор видел главное, отсекая все случайное и ненужное, — как поступает любой картограф, и называется это генерализацией. Вообще, у Егора в голове была какая-то своя карта, яйцевидной формы, пронизанная линиями, испещренная формулами и различными знаками, звучащая, он описывал ее Алексу. Тот, конечно, с трудом мог представить, что это такое, но безоговорочно верил Егору и согласен был странствовать по ней. Эта карта сулила немало интересного и неожиданного; Егор и сам не мог постичь ее всю. Но, главное, он знал направление. Да, у Егора было необычное чутье на стороны горизонта, в незнакомом месте он мгновенно ориентировался.
Ну что ж, а Буркотову остается довольствоваться заводским компасом и листом карты, изданной в Петрограде в 1915 году и принадлежавшей дочери профессора-почвоведа Погуляева, с которым был знаком Грончаков; профессор давно умер, но Грончаков время от времени бывал в гостях у его вдовы и дочери; и как-то в очередной визит он застал в профессорской квартире человека, для которого сканировали старую карту. Незнакомец оказался учителем географии Малаховым. Грончаков, кое-что знавший о картографических опытах и пристрастиях Буркотова, тут же поинтересовался, нельзя ли будет и ему воспользоваться этой картой? Елена Даниловна, дочь профессора, не возражала. И пару дней спустя Алекс оказался у нее в гостях и получил вожделенный лист; а также вдоволь поговорил о ноосферах Тейяра де Шардена и Вернадского, о солнечных прозрениях Чижевского и проектах Федорова; просмотрел фильм «Тибет таинственный», выслушал получасовую мантру «Ом» в исполнении какого-то индийского баритона, напился чая с травами и еще раз убедился, что он на верном пути.
…Брат Волк снова подал голос с Усадьбы. Он тоже как будто что-то хотел этим сказать. Может быть, даже Буркотову, а не одним своим щенятам. Но никто так и не знает, зачем воют волки. Голод ли, мороз, луна их вынуждают? Но сейчас было лето, и небо снова непроглядное: все скважинки на скатах палатки исчезли. Волку подпели волчата, неумело, прерывисто, нестройно. Алексу даже померещилось, что это какие-то шутники разыгрывают в ночи концерт. И ему самому захотелось подхватить это «Ом!» ольховых чащоб и заросших полей. В голосе волка было какое-то суровое знание, тихое отчаяние и непоколебимость. Что-то подобное светилось всегда во взгляде арктического анархиста.
«А ты элементарный подкаблучник», — говорил себе Алекс.
И он снова видел, как они выходят со Светкой из дома-музея, наряженные и наглаженные, у Светки прическа; бородку и лохмы Алексу она собственноручно обработала портняжьими ножницами, он несет тяжелый букет, она пакет с чайным сервизом, Зарема на них пялится из окошка… Они ступают по отшлифованным камням мостовой, отшлифованным коваными сапогами, лаптями, колесами телег, гусеницами немецких танков… И тут раздается тихий хруст. Светкино лицо мгновенно искажается, как будто она сломала зуб. Нет, всего лишь каблучок перламутрово-розовой австрийской туфельки. Истерика. Ультиматум.
Черт, но где он возьмет полмиллиона? Примерно столько стоила небольшая однокомнатная квартира. Полмиллиона — это уже астральная цифра.
Светка резонно отвечала, что если бы он занимался другим делом, то они смогли бы взять кредит в банке. Другим — это в смысле ларечным? уточнил Алекс. (А жених ее подруги был бизнесменом, возил из Москвы и продавал в своем магазинчике паленую польскую парфюмерию). Ну, тут нужен талант. Нет, отвечала Светка, просто желание и все!