Не могу не заметить в этой связи, что Ю. Семенов был, пожалуй, одним из первых в нашей литературе, кто совершенно по-новому стал писать образы «врагов».
Вместо карикатурных недоумков, столь типичных для отечественной прозы тридцатых, сороковых и пятидесятых годов, он, опубликовав в конце пятидесятых свой первый политический роман «Дипломатический агент» (кстати сказать, с тех пор эта книга не переиздавалась в СССР ни разу), нашел совершенно новые краски для тех, кто противостоял идее добра; мы встретились с живыми людьми, а не с ходульными злодеями, с людьми, отстаивавшими свою, отличную от нашей, общепринятой, идею. Особенно рельефно это прописано в его циклах «Альтернатива» и «Позиция». Не в этом ли, собственно, новом качестве исследования и кроется растущий интерес к его политическим хроникам — как к историческим, аналитическим повествованиям?
III
…С самых первых дней нашего знакомства для меня было необычайно интересно: откуда в Семенове столь острое чувство «политического», первородное стремление ощутить схлест альтернативных сил. Я спросил его об этом.
Ю. С. В моей тетрадочке (а я вел дневники с детства) в 1942 году — мне тогда было одиннадцать, — когда папа улетел к партизанам «ставить» типографию, я так зафиксировал понятное волнение: «Колышатся ели, их ветер качает. Шумы, крик птиц и журчанье ручья — все сливается вместе… О, лес!» Когда отец возвратился в Москву, я прочитал ему эти стихи. Он — единственный раз в жизни — мне не поверил, сказав, что это переписано у кого-то из русских поэтов.
В мае сорок пятого я был с отцом в Германии, видел дымящиеся руины Берлина, солдат-победителей, фронтовых журналистов, американских парней на «джипах», снимавшихся с нашими, — в обнимку, с улыбками открытого дружества… Прекрасное было время, кстати говоря, время надежд и света…
А. Ч. А дальше?
Ю. С. После окончания Московского института востоковедения, где я специализировался по языкам пушту и фарси, — это совпало с возвращением отца из тюрьмы, он был оклеветан в конце сороковых — меня направили на работу в Афганистан. Там потихоньку стала вырисовываться история поляка И. Виткевича — первого политического представителя России в Кабуле. А за его биографией мне хотелось рассмотреть проникновение в Афганистан Англии. Я тогда лишь подступался к детективу, к исследованию (английское to detect — исследовать). Но окончательно — еще не решался. Видимо, боялся снобов. Мне и по сей день от них достается. Считается почему-то, что детектив — жанр несерьезный, а каждый сноб — он ведь невероятно авторитарен. Я ни в коем случае не смею себя сравнивать с Федором Михайловичем Достоевским, но как же ему доставалось поначалу от всякого сорта «литературных судей» за нетипичное, прозападное и тому подобное построение сюжета.
А. Ч. Скажите, а разве не то же самое происходит? Ни в одном из отчетных докладов Правления Союза писателей СССР не было и нет ни слова о детективе!
Ю. С. Спасибо, что не очень хулят. Но снобизм живуч! Кроме того, обладает поразительными способностями к мутации — как вирус гриппа! В данном случае он проявляется в нежелании анализировать существующее, в попытках отгородиться от реальностей жизни. «Народ читает? Не довод! — брезгливо кривятся снобы. — Детектив — массовая культура, надо работать над вкусом, заставлять читателя обращаться к тому, что мы считаем важным…» Примерно так они и рассуждают.
А. Ч. Ничего, жизнь поправит!.. Едем дальше?
Ю. С. Вернувшись в Москву, я издал «Дипломатического агента», через какое-то время ушел с кафедры истории стран Среднего Востока исторического факультета МГУ профессора И. М. Рейснера (брата Ларисы Рейснер, прообраза Комиссара в «Оптимистической трагедии»), а затем, уже в качестве корреспондента «Огонька», был свидетелем поразительного. 12 апреля 1961 года, когда самолет сел на битую льдину, чтобы вывезти участников полярной экспедиции, мы увидели, что полярники прыгают от радости, кричат что-то. Вообще-то они люди сдержанные, и нам было даже как-то странно: сели и сели, эка невидаль! Оказалось иное — ребята только что услышали по канадскому радио, что наш, русский, Юрий Гагарин облетел «шарик». Такие вот бывают совпадения. А в итоге — написал книжку «При исполнении служебных обязанностей»: трагический тридцать седьмой год; двадцатый съезд; новая нравственная атмосфера, реабилитация честнейших ленинцев, павших жертвой наветов и клеветы…
В своих романах о Штирлице, напечатанных как раз в застойные годы, Семенов сделал героями своих хроник, обращенных отнюдь не к элитарному читателю, Постышева, Блюхера, Уборевича, Кедрова, Уншлихта, Петерса, Краснощекова, Янсона, Крестинского. В романе «Бриллианты для диктатуры пролетариата» Семенов привел ленинское письмо к Дзержинскому, в котором Владимир Ильич писал: «Добавить отзывы ряда литераторов-коммунистов (Стеклова, Ольминского, Скворцова, Бухарина и т. д.)». Кто-то может возразить: что за мужество?! Ведь не кого-нибудь, а Ленина цитировал! Отвечу: далеко не всякую ленинскую цитату дозволялось в те годы публиковать.
— И как человеку, и как писателю, — продолжает Семенов, — очень много мне дала журналистика. И сегодня временами тянет отложить в сторону рукопись повести или романа и поработать на газету. Журналист фиксирует факт, осмысливает его, идет по горячему следу… Законы работы у политического репортера и у писателя, пишущего на те же темы, одинаковые. Анализ прессы, определение темы, тенденции, направления, выработка стратегии поиска, нахождение нужных людей, умение войти с ними в контакт и разговорить их, работа с фактами и, наконец, организация собранного материала в статью, дневник, книгу…
Как журналист я работал на Памире, в МУРе, летал в Якутск, Пекин, Владивосток, Душанбе. Навсегда благодарен «Правде» за то, что был командирован к бойцам Вьетнама, партизанам Лаоса, в Никарагуа, Анголу, Мозамбик…
А. Ч. А когда возникла идея написать «политические хроники»?
Ю. С. К теме революции привели меня журналистские дороги. Стержень, какое-то предчувствие темы уже жило во мне, нужна была еще и внешняя побудительная причина. Однажды, по командировке «Огонька», я оказался в Красноярске, и ребята из областного архива, куда я «намылился», памятуя о своем историческом образовании, в буквальном смысле слова высыпали мне на стол неразобранные документы — сотни писем ссыльных большевиков. И я прикоснулся к святому…
Оттуда улетел на Дальний Восток, где во времена революции работали В. К. Блюхер и П. П. Постышев. Вспомнил и ленинские слова: «…ведь Владивосток далеко, но ведь это город-то нашенский…» Мне захотелось понять события 1921 года, историю создания «буферного» государства ДВР, проанализировать, каким образом была проведена американцами и японцами операция по оккупации Владивостока, что предшествовало освобождению города от белогвардейцев и интервентов.
Дело оставалось за малым: мне нужен был герой. Его следы я увидел вначале в одном документе. Постышев пишет Блюхеру и Краснощекову: «В. К.! Я вчера через нейтральную зону забросил во Владивосток человека, присланного ФЭДом[8]. Очень молод, производит прекрасное впечатление, интеллигентен, знает иностранные языки».
Позже наш прекрасный писатель Всеволод Никанорович Иванов — в начале двадцатых годов редактор газеты во Владивостоке — рассказал мне, что у него работал ответственным секретарем блестящий молодой человек, этакий красавец лет двадцати, прекрасно изъяснялся по-английски, по-французски, по-немецки. А потом, когда пришли красные, его видели вместе с Уборевичем в театре на «Борисе Годунове». А после он исчез… Так я нашел подтверждение записки Постышева; оставалось только дать моему герою имя.
Всеволод Владимиров, он же — Исаев.
Бывает так: полюбишь героя и никак не можешь расстаться с ним. Так вышло и у меня с Исаевым. Дело, однако, не только в авторской любви. Люди поколения Исаева, и таких было много, прошли через важнейшие события XX века. То, что Исаев стал героем двух больших циклов романов «Альтернатива» и «Позиция», ни в коей мере не есть натяжка: я не грешу против истины, ибо пишу о возможных вариантах одной судьбы.