Комбат не привык к близкому виду крови. Отворачивался от ее дурманящей силы. Сгибался, сжимался, искал себе место между красной брызжущей раной и стучащим вороненым стволом.
— Шок снимите! Болевой шок снимите! — Он схватил Евдокимова за хрупкий побелевший подбородок и стал бить его по щекам крепко, плоско своей перепачканной тяжелой ладонью, по опавшим пожелтевшим щекам, вталкивая в них обратно жизнь, цвет, боль. — Шок болевой!
Он знал эту смерть от шока, когда сердце не выдерживало резкого от боли и ужаса торможения. Останавливалось. Неопасная рана оказывалась причиной смерти. Он бил и бил по щекам Евдокимова, пока тот не вздохнул, не дрогнул веками. Открыл глаза, разлепил слабо губы:
— За что, товарищ майор?..
А у Глушкова такое облегчение, такое знание о нем, Евдокимове, о своем с ним родстве, о тождестве их жизней. Вера, что солдат не погибнет, «сынок» не умрет. И уже не бил, а гладил, ласкал, прижимал к его лбу свой лоб под танковым шлемом:
— Вот и хорошо! Вот и ладно! Все теперь будет нормально!.. Под броню его, осторожней!
Солдаты опустили Евдокимова в люк. Санинструктор Салаев в полумраке, среди бьющего из бойниц солнца, бинтовал его. Евдокимов забывался, что-то бормотал, выговаривал. «Бэтээр» катил по бетонке, стуча по горам пулеметом.
Они встретили колонну со взрывчаткой. Мерно, пузырясь брезентом, шли грузовики. Два вертолета в рокоте повторяли движение колонны. Обгоняли ее, возвращались, облетали окрестные горы. Группа охранения, разделившись надвое, в голове и в хвосте колонны, развела пулеметы в стороны, обрабатывала огнем вершины. Орудие на платформе вело стволами, воспроизводило очертания гор. Вся длинная гибкая вереница, дымя и стуча, катила вниз по Салангу.
Солдаты перенесли в грузовик забинтованного Евдокимова, отправили в медбат. Комбат провел колонну к месту, где сражался Седых. Бой был окончен… Предыдущая «нитка» ушла, оставив у обочины два курящихся разбитых прицепа. В одном, оплавленное, спекшееся, лежало оконное стекло. Верхние кромки листов стекли и согнулись. В другом дымили, капали черной смолой мешки с сахаром. Бетон был усыпан мукой и сахарным песком. Машины шли, как по снегу, пробивая черные ребристые колеи.
Они соединились с группой Седых, вернулись на пост. Почти одновременно с ними подкатили фургон военторга и маленький юркий «джип».
Музыканты выпрыгивали на землю, шумные, возбужденные. Не расставались с автоматами. Надир и Файко были вместе, улыбались, похлопывали по плечам друг друга. Из фургона спрыгивали на землю, затравленно озирались и тут же садились на корточки пленные душманы. Четверо пленных, смуглых, худых, плохо выбритых, в линялых, блеклых одеждах, в растрепанных, плохо державшихся чалмах. Один из них, раненный в руку, лег на землю и тихо стонал, протянув вдоль тела липкий, полный крови рукав.
— Глушков, мы их взяли в кольцо! — говорил дирижер. — В кольцо их взяли!.. Смотрю, идут! Цепочкой, след в след!.. Я говорю: не стрелять! Пусть втянутся глубже в ущелье!
Надир нависал над пленными, блестел своими красными вращающимися белками. О чем-то грозно их спрашивал. От его слов они сжимались, ниже склоняли головы, худые, изнуренные, оглушенные стрельбой. Раненый тихо стонал.
— Умрет от потери крови, товарищ майор, — сказал санинструктор Салаев. — Разрешите перевязать!
— Перевязывай.
Салаев открыл свою сумку, достал жгуты и бинты и быстрыми осторожными движениями стал бинтовать басмача. Тот косил на него своими умоляющими глазами, что-то бормотал.
Солдаты резервной группы, обсыпанные мукой, потные, утомленные, столпились вокруг продавщицы. Торопливая, ловкая, она открывала бутылки с водой, мелькала отлетающими пробками, протягивала солдатам:
— Пейте, миленькие, пейте бесплатно!.. Попейте, попейте водички!
…Он не мог до конца понять, что это было. Что с ним случилось в маленьком сквере у Шаболовки между Донским монастырем и Шуховской башней. С годами случившееся меняло свои очертания, становилось мифом. Он дорожил этим мифом. Размышлял над ним. Лишал его чудесного смысла. К тому дню, к той минуте его растущая молодая душа накопила в себе столько сил, столько упований на счастье, что им стало тесно в груди. Они вырвались из телесного плена. Его прежняя жизнь — предчувствие женской любви, нежность к милым и близким, родная природа, Москва — сошлась на мгновение в огненный фокус. Пройдя сквозь него, вырываясь по другую сторону фокуса снопом расходящейся жизни, он унес в нее, размывая, чье-то огненное, открывшееся в точке лицо.
Он шел по летней Москве, шагая без устали и без цели молодым, легким шагом. В небе собиралась гроза. Край тучи загорался солнцем, мерк, двигался синим светом — в туче летала молния.
Крымский мост гудел, словно хотел порвать свои крепи и всей сталью взлететь в небеса. Прошла под мостом баржа. Груда песка озарилась солнцем, стала как слиток. Колесо в парке с разноцветными люльками кружилось, касалось тучи, погружалось в кроны деревьев. Будто черпало молнии, уносило к земле ковши голубого света.
На площади мчался серп накаленных машин. Резал, свистел, превращался в струю проспекта, в бегущую блестящую ртуть. Эта ртуть уходила в тучу, отягчала ее, опадала мохнатыми свитками. Вновь превращалась в металлический блеск проспекта. С кого-то сорвало шляпу, кинуло под колеса машин.
Донской монастырь мерцал крестами и главами. Качал аэростатами куполов. Был похож на флот дирижаблей. Вот-вот оборвутся стропы, и он вырвет из земли корневище, полетит в колокольном гуле среди туч по московскому небу.
Шуховская башня — как взметенный к небу побег. Прозрачный металлический стебель, в котором возносятся соки к вершине, питают бутон. Еще одно движение стебля. Еще одна вспышка молний. И бутон начнет раскрываться. Вспыхнет над Москвой небывалое, из молний, соцветие.
Он вошел в зеленеющий сквер. Голые лавки без стариков и старух. Облезлая, из алебастра фигура — пионер с расколотым горном. Мятый газон с забытой детской игрушкой. Все ярко, все светится, несет в себе силу и свет. Он и сам, шагнув в этот сквер, начинает светиться. Превращается в луч. Исчезает, кончается. Пролетает сквозь тончайший зазор, в игольное ушко. И пройдя сквозь него, увеличивается, превращается в радостный взрыв, становясь необъятным. Мощный, великий, из молний и света, выше Шуховской и Донского, выше клубящихся туч, головою под солнце. Стоял над Москвой, озирая ее сверху с любовью. Возвращался на землю. Какой-то прохожий оглядывался на него с изумлением. А он, наполненный светом, шел через сквер. Его лицо, его руки, все его тело, побывавшее в небе, излучало свечение.
…Саланг стрелял, окутывался дымом, вспыхивал очагами пожаров. Скрежетал металлом, толкал сквозь себя моторы, гусеницы, колеса. Волей, злом и отчаянием одних людей вгонялся в ущелье кляп, запирал трассу. Дорога закупоривалась и взбухала, сотрясалась больной конвульсией. Но волей, радениями, упорной работой других тромб протыкался, судорога прекращалась, и трасса вновь пропускала сквозь себя дымные тяжелые колонны. И если бы в этот час над Салангом пролетал ангел, тот, легкокрылый, из старинного томика Лермонтова, что стоял в его детской комнате, он со своей высоты увидел бы вершины с размолоченными огневыми точками, убитых у пулеметов душманов, вереницы людей в чалмах, увешанных патронташами, уносящих в горы убитых и раненых, выходящих на новые огневые позиции, наводящих стволы безоткаток на колонну. Он бы увидел, как от туннеля до самой «зеленой зоны», по всему Салангу идут колонны, осыпая в реку ворохи огня и металла, и водители ведут грузовики мимо кишлаков и придорожных постов. Пыльные, похожие на ящериц транспортеры озаряются вспышками пулеметов, скользят вдоль обочин.
Комбат приехал на пост Сергеева, когда бой был окончен. Два «бэтээра», остывая, стояли в глубине двора на щебенке. Разорванный, пробитый пулями скат продавился до обода. Замполит Коновалов в маскхалате, не успев стянуть с себя «лифчик», собрал под маскировочной сеткой вернувшихся из боя солдат, недавних прибывших на Саланг новобранцев, завершал прерванную боем беседу.