Вернулись солдаты, повеселевшие, забрызганные, с мокрыми умытыми лицами. Передали наверх скользкий черный бурдюк, отекавший капелью, и литые, небулькающие, наполненные до краев фляги.
— Пейте, товарищ майор! — угощал его Евдокимов. Комбат отвинтил крышку, прижал к губам флягу. Пил сладкую холодную воду Саланга. Вместе с водой пил высокий, поднебесный ледник.
На трассе впереди загудело. Снизу, из-за уступа скалы, вылетел маленький ободранный «джип» с открытым верхом, переполненный людьми с торчащими вверх автоматами. Затормозил у «бэтээра». Майор увидел, как из открытой дверцы, вынося вперед автомат, вышел председатель уездного комитета Надир. И майор обрадовался его широкому в оспинах лицу, крепким, стискивающим оружие рукам. Соскочил навстречу. Обнялись, касаясь щеками. Из «джипа» выходили люди в шароварах, накидках, сдержанно отвечали на поклоны, протягивали для рукопожатий смуглые руки.
— Очень рад тебе, Надир! — Майор и вправду был рад присутствию на дороге этих крестьян из окрестных селений. Их лица не были испуганы, не таили в себе страх, покорную готовность подчиниться угрозе, отступить перед насилием. Безропотно, под наведенным оружием отдать последний хлеб, последний грош, последнего сына. Покинуть родной порог, оставляя дом, сад на разграбление и пожар. Эти, в «джипе», не боялись оружия. Сами были с оружием. Отстаивали свой очаг, свой сад, своих сыновей. — Как твоя рана, Надир? Смотрю, ты уже молодец!
— Рана хорошо! Рана нормально! — Афганец похлопал себя по ребрам, но несильно, чтоб не причинить боли. — Госпиталь лежал хорошо. Ваш госпиталь хорошо, быстро лечит. Теперь опять дома. Будем Саланг охранять. Будем стрелять.
— Похоже, будем сегодня много стрелять! Ты как считаешь, Надир? — Комбат видел: у Надира сквозь смуглую кожу просвечивает бледность. Рана еще болела. Эту рану он получил с своем кишлаке, когда в него стрелял прокравшийся снайпер. — Есть сведения, что сегодня на Саланге много гостей из Панджшера.
— Много гостей с пулеметами, — кивнул без улыбки Надир. — Я тебе хотел говорить. Мои люди знают. Душман сидит в кишлаке. Ты свои минометы туда бей сейчас, все попадешь. Ждут большой колонны, большой «наливник». Поведешь «наливник», смотри в кишлаки, начнут с пулеметов бить. Тебе хотел говорить!
— Я знаю, Надир. У меня есть информация. Ты где сейчас будешь работать?
— Пойду к себе. Люди говорят, надо в кишлак оставаться. Школы охранять, мечеть охранять. Не пускать душман.
— Ладно, иди в кишлак, работай. А если что, ты знаешь, я подскочу.
— Ты очень хорошо скачешь! Длинные ноги! — засмеялся Надир. — Очень длинные ноги!
— Они раньше были недлинные. Были нормальные, — вторил смехом майор. — На Саланг приехал — стали длинные!
— На Саланг у всех длинные ноги. Такое место!
Они раскланялись, пожали друг другу руки. При рукопожатии их автоматы столкнулись и слабо звякнули. «Джип», одолевая подъем, выбрасывая дым и треск из глушителя, ушел вверх по трассе. Майор, провожая его, подумал: здесь, с этих афганских гор, наблюдают за ним не только глаза врагов, но и глаза друзей. В кишлаках, охваченных борьбой, среди дувалов, исстрелянных пулями, есть люди, которые придут к нему в трудную минуту на помощь. Здесь, на Саланге, со своим батальоном он защищает бетонку, трубопровод, колонны машин. Но также и тропы со стадами коз и овец, и недавно открытую школу с приехавшим из Кабула учителем, и тех двух врачей, что пешком по узким ущельям идут в кишлаки с ношей вакцины. Его «бэтээр», избитый о скалы и кручи, исклеванный душманскими пулями, заслоняет хрупкий дувал, за которым люлька с младенцем, ложе со стариком.
— «Двести шестой»! — звучало в наушниках шлема. — «Бурю» и «Вишню» прошли нормально. Встречайте нас у «Черешни». Прием!
— Вас понял! Вас понял. Встречу вас у «Черешни»! — Майор пустил вперед транспортер. Четвертая колонна, напрягая дорогу, наполняя ее металлом и дымом, направлялась вниз. Грузовики, серебристые наливные цистерны. И на плоских платформах, за зелеными приземистыми тягачами замерцали красные комбайны. Многоугольные, лакированные, рассылали во все стороны лопасти света. Надвинулись, ослепили, прошли, и солдаты с «бэтээра» завороженно смотрели на гулкие, сверкающие машины. Майор, провожая комбайны, опять мимолетно почувствовал: под этой жизнью, в которую он ввинчен, внедрен без остатка, под ней существует, оставлена для него, Глушкова, иная, неясная жизнь. Иная возможность всего. Иначе видеть и чувствовать, иначе встречаться с людьми. И когда-нибудь, не теперь, он обретет эту жизнь. Он ею непременно воспользуется.
…Это было убийство кота. Не похожее на те счастливые Ружейные выстрелы, где присутствовали счастье, удаль, любовь. Нет, это было убийство.
Он бродил по лесу, срезая большим кухонным ножом редкие хрупкие сыроежки, укладывал в корзину бледные розоватые шляпки. Как вдруг увидел кота. Большущий мохнатый котище, не замечая его, крался в траве, поднимал кверху круглую глазастую башку, к вершине, где свистели птицы, были гнезда и уже готовились выпасть отяжелевшие, в трубчатых перьях птенцы. Котище охотился, гибкий, сильный, лесной, с рыжими лучами в глазах, с мощным косматым туловом, с полосатым чутким хвостом.
Кот увидел его, притаился, распластался в траве. А в нем — внезапная перемена. Острое, жадно-звериное влечение к коту. К зверю, к сопернику. Нож в руке. Впереди распластанное, готовое к прыжку существо, чувствующее его горячую, страстную жадность. Две их жизни, горячих силы, два соперника, хищника.
Кот кинулся не на него, а на дерево. Со стуком когтей пробежал по стволу, примостился на нижних сучьях. Сверху, зло урча, глядел на врага, топтался на ветке, колыхал листву.
Он отбросил корзину, сунул за пазуху нож и цепко, ловко полез. По стволу, по сучьям, настигая кота, перегоняя его выше и выше, к тонким шатким ветвям. Тяжелое, тучное тело, мяуканье, завывание. Он, Глушков, сам завывал и хрипел. Яростная внеразумная сила вовлекала его в бой и в борьбу. Выхватил нож. Качаясь в ветвях, нанес коту первый секущий удар. Визг, завывание. Растопыренная когтистая лапа. Кровь на руке. Тройная, заплывающая красным царапина.
Еще удар — в мех, в твердый под мехом череп. Яркие, в ненависти, в боли глаза. Слюна на клыках. Пульсирующий красный язык. Бугрящееся, ощетинившееся полосатое тело. Сквозная вершина, и они, нагибая березу, сотрясая ее, готовые сорваться и рухнуть, бьются в небе, нанося друг другу удары.
Он тяжелым кухонным ножом многократно в голову, в грудь убивал кота. Тот изнемогал от ударов, оступился на ветке и, уже убитый, вяло изогнувшись в падении, шмякнулся на землю.
Задыхаясь, хрипя и всхлипывая, он спустился с дерева. Отсасывал из сочных царапин кровь. Держал наготове нож. Наклонился к зверю, глядящему на него из травы круглыми ненавидящими и уже неживыми глазами.
Вдруг ослабел, кинул нож. Не нагнулся к корзине. Испытал боль в желудке, прокатившуюся по телу конвульсию. Пошел, потеряв тропу, проламываясь сквозь кустарник. Скалился, дышал и стонал, и ему казалось, своим лицом он повторяет круглое оскаленное лицо кота.
…Он прибыл в роту Клименко, к человеку, которого уважал и любил. Любил не как друга: он, майор, был командир, а Клименко был подчиненный. Уважал не как близкого по духу и опыту: сказывалась разница лет. Он любил и уважал в Клименко профессионала, военного, верного партнера, товарища, с кем выпало ему воевать, держать оборону ущелья, держать Саланг.
Клименко был прирожденный военный — от той, заложенной в каждом закваске, что делает одного боевым командиром, а другого в силу другой природы делает хлебопашцем, художником. Этот особый склад и талант не виден в мирных казармах, на плац-парадах, на учебных полигонах. Он вдруг просыпается под огнем. Открывается в человеке под пулями. Обнаруживает себя на Саланге. Ему, комбату, когда он думал о ротном Клименко, казалось, что тот же умный, точный и яростный дух был и в Денисе Давыдове, и в Скобелеве, и в Чапаеве, и в Покрышкине. В тех бессчетных военных прошлой и нынешней армии, что вынуждены были защищать огромную, среди трех океанов державу.