В сопровождении известного палеоботаника Ленарта фон Поста Кропоткин побывал на специальных геологических выставках в Стокгольме и Гётеборге. Разобравшись со шведскими озами, он возвращается в Финляндию, в город Або (ныне Турку) на юго-западной окраине страны, окруженной лабиринтом бесчисленных Аландских островов. При взгляде на эти сотни мелких островов и несчетное число шхер, едва торчащих из воды округлыми маковками, у него появилось представление о только что возникающем материке, о рождении тверди земной из хаоса волн. Но посетить архипелаг так и не удалось.
Таммерфорс (Тампере), расположенный на берегу озера Илеярви, — следующий пункт путешествия. Здесь начиналась «озерная Финляндия», изобилующая ледниковыми отложениями, где все напоминало ему о грандиозных ледниках, создавших современный рельеф страны. Поднявшись над озерной областью, Кропоткин оказался на плоскогорье, почти лишенном следов былого оледенения. Причину он видел в густом лесном покрове, скрывающем валуны и «бараньи лбы». С похожей ситуацией он уже встречался в Сибири.
Из города Куопио он отправляет в Петербург, в Географическое общество, свое пятое и последнее письмо из Финляндии, в котором обращалось внимание на сходство ландшафтов этой страны с восточносибирскими. Особенно поражает его, что, как и в Сибири, многие следы ледникового периода маскируются в лесных зарослях. Это укрепляет его представления о всеобщности проявлений ледникового периода в Северном полушарии.
Тем временем пришел ответ из Морского министерства: специальная комиссия сочла проект полярной экспедиции Русского географического общества недостаточно обоснованным, а Министерство финансов отказалось предоставить средства для осуществления проекта. Кропоткин узнал об этом не сразу, хотя задержка с ответом говорила о том, что отрицательный ответ весьма вероятен. Он шел версту за верстой. Вот уже 70, 77, 79-я верста — и примерно столько же рисунков обнажений горных пород.
Холодный осенний день 17 сентября был последним — с вечерним поездом он уехал в Гельсингфорс. И еще одно письмо было направлено в Петербург — ответ на предложение принять на себя обязанности секретаря ИРГО, полученное от уходящего в отставку барона Федора Романовича Остен-Сакена[44]: «Я положительно отказываюсь от секретарства — по той же причине, что и Вы, не хочу обрекать себя на дрязги и побегушки. Всякое общественное дело, даже социальная революция, конечно, сопряжено с дрязгами; но у нас они должны быть иного характера. Я не знаю, что побуждает Вас так спешно отказываться, но полагаю, что не количество работы, как я сперва думал, — верно, вышла какая-нибудь неприятность; а что неприятность вызвана не Вами, а неуменьем наших сановитых председателей или кого бы то ни было действовать, как подобает людям, в этом я тоже уверен. Если Вы, с Вашим милым характером, должны были дойти до разрыва, то я, верно, дошел бы еще скорее; а на год браться за дело не стоит. Впрочем, вообще говоря, оставляя в стороне частные случаи, я не гожусь для полуправительственного ученого общества. Тут все — экспедиции, денежные средства и т. п. — держится на „такте“. У меня его мало, а больше я не хотел бы приобретать.
Нечего и говорить, что должность секретаря большого ученого общества — прекрасная должность, что здесь можно быть полезным географии, если не народу… А потому быть ученым секретарем такого общества я считал бы для себя не только приятным, но даже лестным. Наконец, обеспеченное, постоянное жалованье есть для меня очень много; я знаю, что я вернусь теперь с 10 пенни и, кроме долгов обществу и кучи работы по финляндской поездке да еще остатков по витимской экспедиции, кроме этого — ничего впереди. Все это я очень хорошо прочувствовал, но независимость дороже хотя бы здоровья, а должность секретаря нашего Общества, без тысячи мелких случаев, где надо жертвовать своею независимостью, чувством равенства и т. п. — без этого она не может обойтись. В этом случае, мне кажется, игра не стоит свеч.
В Вашей телеграмме есть одна фраза, которая заставила меня задуматься, — именно, что Вас надо выручить из затруднительного положения. Вот Вам моя рука, что ради этого я готов сделать что необходимо. Если Вы окончательно сожгли корабли, то мой отказ Вас не удержит. Если нет никого, кому сдать документы сегодня, то, вероятно, его не будет через месяц, два, три. Если же приищется кандидат, отсутствующий в настоящее время, который вернется через один или два месяца, а Вам тошно оставаться секретарем и этот месяц, то я готов нести какую хотите обязанность, на определенный срок, до приезда такого-то. В случае, если бы я ошибался и у Вас не вышло никакого разрыва, а Вас утомила масса работы, то я готов быть Вашим помощником за 300–400 руб. Но постоянно якшаться с высочайшими и полувысочайшими председателями Общества, комиссией, министерствами и т. д. и т. д., бросить для этого чисто научные занятия, — и все это только для того, чтобы смазывать, даже не двигать, машину, работа которой приносит такую отдаленную пользу человечеству и такую микроскопическую — право, не стоит. Конечно, и Риттер, и финляндский делювий еще менее приносят пользы, но тут хоть личная независимость сохраняется. Может быть, я и ошибаюсь, но я так представляю себе должность секретаря в Географическом обществе»[45].
О главной причине отказа Кропоткин, естественно, умолчал. А дело заключалось в том, что он не надеялся, что сможет совмещать работу пропагандиста антиправительственных идей с работой на официальной должности в императорском обществе, председателем которого был великий князь Константин, брат царя.
20 сентября, вернувшись в Гельсингфорс, Кропоткин получил телеграмму, сообщившую о тяжелом, предсмертном состоянии отца. Наутро он выехал в Россию. Экспедиция осталась незавершенной — ему не удалось дойти пешком вдоль железной дороги до Петербурга с геологическими исследованиями. В Москве он успел только к отпеванию Алексея Петровича, происходившему в церкви Иоанна Предтечи в Староконюшенном переулке, той самой, где Кропоткин был крещен при рождении. По завещанию отца Петр получил в собственность одно из трех его имений — Петровское в Тамбовской губернии. Он съездил туда, познакомился с крестьянами, уже десять лет как «вольными», но воли еще и не видевшими. Экономическая несвобода опутала их не меньше, чем крепостная зависимость. На помещичьей земле работали арендаторы, и имение продолжало давать доход. Его можно было продать. Кропоткин решил сделать это, когда понадобятся деньги для дела, которому он посвятит жизнь (после его отъезда из России имение было взято под государственную опеку).
Встреча с Москвой пробудила в нем воспоминания о детстве, и виднее стали изменения, произошедшие в барском «Сен-Жерменском предместье». Дворянская молодежь была охвачена стремлением к образованию, к науке, а многие включались и в народническое движение, ставившее целью обновление общественного строя в России. Эти два направления умственной жизни, противоречащие, казалось бы, друг другу, развивались параллельно, о чем красноречиво поведал Кропоткин в своих воспоминаниях:
«Наука — великое дело. Я знал радости, доставляемые ею, и ценил их, быть может, даже больше, чем многие мои собратья. И теперь, когда я всматривался в холмы и озера Финляндии, у меня зарождались новые, величественные обобщения. Я видел, как в отдаленном прошлом, на заре человечества, в северных архипелагах, Скандинавском полуострове и в Финляндии скоплялись льды. Они покрыли всю Северную Европу и медленно расползлись до ее центра. Жизнь тогда исчезла в этой части Северного полушария и, жалкая, неверная, отступала все дальше и дальше на юг перед мертвящим дыханием ледяных масс…
В то время вера в ледяной покров, достигавший Центральной Европы, считалась непозволительной ересью, но перед моими глазами возникала величественная картина, и мне хотелось передать ее в мельчайших подробностях, как я ее представлял себе. Мне хотелось разработать теорию о ледниковом периоде, которая могла бы дать ключ для понимания современного распространения флоры и фауны, и открыть новые горизонты геологии и физической географии.