По прибытии в Петербург Юханссон нанял экипаж, и они покатили по городу. Где-то в самом центре сошли возле огромного дома.
Юханссон дернул кольцо звонка – и появился величественный швейцарец. Он выслушал их на крыльце, сказал, что в департаменте обед, но он пригласит нужного им чиновника. И тот через минуту появился на крыльце с чашкой кофея в руке и с сигарой в зубах. Чиновник объяснил, что в обеденное время он не может пригласить их в присутственное место, но пусть господин Страленберг передаст ему свои рекомендательные бумаги и определенную сумму, подождет с полчаса, за это время чиновник все оформит…
Улаф остался ждать на крыльце, а Юханссон сказал, что очень спешит обнять жену и детей, дал Улафу свой адрес. Пусть он приходит к нему, как только получит нужные документы. Можно ночевать у него, не тратиться на постой…
Улаф медленно прохаживался возле крыльца, любуясь видом незнакомого города, о котором так много слышал. Дома были здесь поставлены искусными зодчими, все это были дворцы, и улицы прилично мощены, и деревьев было достаточно.
Прошло полчаса, а потом и час, но чиновник все не приносил бумаг, Улаф решил осведомиться у швейцарца, где же ему найти того чиновника, на каком этаже, в каком кабинете? Улаф подергал кольцо звонка, но никто не вышел. Озадаченный, Улаф потихоньку потянул дверь. Она, скрипнув, отворилась, за дверью был пустой темный коридор, а в конце его можно было в полусумраке различить еще одну дверь.
Улаф прошел ко второй двери, приоткрыл ее и увидел впереди крылечко, по которому можно было сойти на другую улицу, она была тиха и отражала свои дома в черном канале.
Только теперь Страленберг понял, что его одурачили. Пропали документы, к тому же он отдал мошеннику большую часть своих денег и теперь ему не на что будет добираться до Сибири. Адрес Юханссона, конечно, тоже обманный. Улаф сказал себе: «Ты хотел приключений? Вот они и начались!»
И, увидев афишу, извещавшую о гастролях в городе композитора Вагнера, Улаф отправился в театр, ничуть не заботясь о том, что с ним после будет. Послушать божественную музыку. А там – хоть смерть!..
Все это поведал он Герману Лерхе, директору театра Аполлону Аверьянову и Рихарду Вагнеру. Все трое весело хохотали. Вот уж, действительно, влип, как швед под Полтавой!..
Герман Лерхе обещал Улафу содействие.
Ловите, пока самих не поймали
Утром из ворот усадьбы Шершпинского вышел старик с длинными седыми волосами, в изодранном пальто, с грязным мешком в руках. Старик что-то бормотал себе под нос, втягивал голову в поднятый воротник своей дерюжины.
Никто на проспекте не обращал на старика внимания, мало ли нищих бродит здесь всякий день? Старик несколько раз оглянулся, прежде чем зайти в подъезд серого дома.
В подъезде он шустро взбежал на второй этаж и постучал в дубовую дверь странным стуком, словно отбивал ритм неизвестного дикарского танца.
Дверь отворилась. Старика встретил плотный мужчина в английском клетчатом костюме.
– А! Роман Станиславович? Тебя не сразу и узнаешь, разве что по запаху духов. Такими только ты и душишься. И что за гений! Нищий, а от самого духами несет!
– Прошу прощения, Игнатий Васильевич, я в таком теперь положении странном оказался, что…
– Интересно, и даже очень, разве какие-то важные новости? Наконец-то, а то вы совсем нас забыли.
– Припадаю к стопам вашим, дорогой Игнатий Васильевич, если вы не спасете меня нынче, то, может, уж больше никогда никаких новостей от меня не получите.
– Вот как? Что же стряслось, уж не заболели ли вы? Можно ли? Такой здоровяк! Уж не французская ли болезнь у вас приключилась? – пошутил человек, одетый – в клетку.
– Мне не до шуток, – сказал Шершпинский, доставая из прорехи пальто сигару.
– Мне тоже! – ответил Игнатий Васильевич, – вы у нас регулярно получаете жалованье, а за весь год только и предоставили нам одного глупого польского юношу с прокламациями. Ваши сообщения о разговорах важных особ, которые они ведут в вашем, гм… простите, бардаке, скучны и неинтересны.
– Игнатий Васильевич! Я дворянин и не позволю называть мой дом…
– Да бросьте вы! – махнул рукой клетчатый крепыш, – говорите лучше, что стряслось? Уж не крамольники ли угрожают вашей жизни?
– Хуже! – сказал Шершпинский, опускаясь на кушетку, крамольники хоть люди интеллигентные, а это – каторжники!
– Ага! А вы еще о своей дворянской чести волнуетесь. А ваше прошлое меж тем берет вас за кадычок-с! Ну, так и разделывайтесь с ним сами, мы-то при чем? Мы и так сделали для вас немало – закрыли глаза на ваши, мягко говоря, заблуждения юности.
– Помилуйте! Игнатий Васильевич! В доме у Ахмета Касымова, в меблированных комнатах сидят нынче такие головорезы, что… В дворне у меня не найдется никого, кто с ними смог бы разделаться. Мне монтевистка порошок дала, надо напасть на полового, когда он им обед понесет…
– Пфуй! Роман Станиславович! Что это вы такое говорите, какие азиатские страсти в нашей великой столице! В наше-то время! Отравители! А еще образованный человек! Вашу монтевистку я непременно вышлю завтра же из города и как можно дальше.
– Не трогали бы убогую, Ваше превосходительство. А то получится, что она ко мне – с добром, а я ее – в петлю!
– Ладно… Пока не трону. А этих сибиряков мы в холодную упрячем, авось не замерзнут, привычны…
– Ага, в холодную, а я потом – дрожи всю жизнь. Они сбегут или выйдут и непременно доберутся до меня…
– Ну, пока, прощайте, Роман Станиславович. Не волнуйтесь. Почаще приглашайте важных персон в ваш дом, узнавайте настроения, ясно?..
Игнатий Васильевич взял Шершпинского под руку и пошел с ним к двери, давая понять, что аудиенция окончена.
Шершпинский был раздосадован до невозможности. Ай-ай! Как глупо! Надо было самому одним махом покончить с этим делом. Нашел заступников! У них свои резоны. Им крамолу искоренять, а бандиты им – что? Они – по другому ведомству.
Шершпинский вспомнил Оленева. Николай Николаевич! Да! Или долг пусть отдает, или с этими потрошителями пусть разделывается.
Оленев был бравый рубака. Совсем юнцом отличился в Крымскую. Потом в Польше заслужил награды, управляясь с повстанцами. И был в военном ведомстве в почете. Шершпинский познакомился с ним у Буткова, пригласил к себе. Играли в карты, чертили мелками по сукну. И Шершпинский проигрывал.
Оленеву у Романа Романовича понравилось. Шершпинский потихоньку подзуживал Анельку: ей не удастся соблазнить этого солдафончика, уж слишком примерный семьянин.
Анелька подняла бровь:
– Сей жолнеж через неделю будет пить вино из моей туфли!
И уж так старалась! В светлых, невинных одеяниях, когда в раскрытом рояле дрожали струны и пахло ярым желтым воском оплывающих свечей, и от печи тянуло далекой Италианской землей, которая в Анелькином пении вся шумела своими заливами, везувиями, тарантеллами, пиниями, вином.
Аккомпанировал Анельке Джакомо Ваззети, а на самом деле это был цыган из Дунькиной рощи, но большой мастер рояля, очень смазливый. В таборе его звали просто Гришкой.
Гришка мастерски изображали итальянца, он впадал в экстаз, пальцы мчались по клавишам, а глаза музыканта были закрыты, он продолжал играть, вставая, затем садясь зачем-то на пол. Потом поворачивался спиной к роялю и в таком положении продолжал играть, это казалось уж совсем невозможным.
Разгоряченная пением Анелька в конце концов брала Оленева под руку, говорила, что душно ей, просила проводить в зимний сад, шла, опершись о жесткую руку Николая Николаевича.
То она была ласкова с ним, то держалась отчужденно. Вся ветреная, смешливая, меняющаяся, как морская вода в той самой Италии, песни которой она так хорошо пела.
Оленев и сам не заметил, как попался в ее сети. И забывал и жену, и свою любимицу – маленькую дочурку. Только возвращаясь домой, начинал мучиться угрызениями совести. Но проходил день, другой – и его снова неудержимо тянуло к Шершпинскому.