– Бери, барин, чего дают… у нас не хранцузский магазин! Вот рубль вам велено выдать, вот адрест, куды вам ехать, идем, скажу часовому, что выпустить велено…
И вот Улаф снова оказался на свободе, солнце ярко светило, одуряюще пахло цветами, только что пролил молодой дождик, и канавы, и ручьи забурлили сильнее, мать-и-мачехи и подорожники и прочие растительные существа стали еще зеленее и глянцевитее и радовались жизни. Деловитая пчела сладострастно погрузила свой хоботок в пунцовый плод шиповника.
Улаф вдохнул полной грудью. Он был молод и потому сердце вновь наполнилось надеждой на что-то светлое, хотя у него на лбу заметно прибавилось морщин. Он об этом не знал, так как еще не смотрелся в зеркало. Седина же ему не грозила по той причине, что волосы его от рождения были совершенно бесцветны.
Грехи не отмолите!
На верхней Елани, возле недостроенного собора, по ночам квакали в болотах лягушки. Собор начали было строить, заложили фундамент с глубокими подвалами и подземными переходами, возвели стены, начали выкладывать купол, и однажды купольная часть с грохотом рухнула.
Собором хотели удивить всю Сибирь. Он был копией московского храма Христа Спасителя, созданного архитектором Тоном, но уменьшенной копией, конечно. Даже на малую копию у Томска силенок не хватило. Заложили собор в 1845 году, а в 1850-м произошло несчастье на стройке. Поспешишь, известно, людей насмешишь. А томичи поспешили. Кирпич делали – спешили, уже и обжигали кое-как, не по правилам, извести переложили, строили и в дождь, и в лютые морозы. И прошла трещина великая по стене снизу доверху. Думали ее заложить кирпичом, замазать, но сперва надо было купол возвести.
В то лето множество народа приходило на стройку, взбирались по сходням на леса, по трапам лезли под самый купол, который каменщики уже завершали выкладывать. Ура! Новый собор готов!
Да ведь как наверх не лезть? Придешь домой да похвастаешь:
– С нового собора смотрел. Далеко видно! Внуки завидовать будут. История!
Вот и посмотрели! Шестерых насмерть придавило. Строителей Бог пощадил: в аккурат слезли с лесов, чтобы отдохнуть, пообедать.
Когда с грохотом купол обвалился внутрь и часть стены рухнула, поднялось облако пыли, с воплями и стонами приходили горожане к этому месту. Картина разрушения потрясала. Сколько пропало трудов, железа, извести, кирпича! За какие грехи? Неужели томичи грешат больше, чем жители других городов? Не может быть! Москва – это же Соддом и Гоморра по сравнению со славным сибирским городом. Нет! Тут какая-то неизвестная причина есть.
И потянулись годы, на площади торчало ни то ни се. Развалины, мерзость, запустение. А мечталось-то о светлом, добром, красивом.
Купцы порастрясли с этой стройкой изрядные денежки, больше никто их давать не хотел или не мог, что почти одно и то же.
Иногда говорили, что Бог не согласился с тем фактом, что храм возводился на неправедные деньги, вот и бабахнул пальчиком по нему. Ишь, толстопузые! Обвешивали, обмеривали, а потом решили от грехов этим храмом отмазаться. Не вышло!
Выдумывали всякое. Но время шло, а храм не достраивали, снег и дождь вели разрушительную работу, в вырытых при строительстве храма яминах образовались озера и болота, ибо рядом протекал один из рукавов речки Еланки. Вот и лягушек развелось великое множество, и закатывали они свои концерты теплыми лунными ночами. И метали икру, и вообще занимались своими лягушечьими делами, очень довольные тем, что люди отступились от этих мест, не приходят, не шумят.
Огорчались по поводу недостроенного храма более всего верхнееланские старушки. Ведь так было бы здорово: самый главный храм – неподалеку от дома был бы. А тут тебе – и епископ сам, тут тебе и хор самолучший. А пока главным собором служит церковь на Уржатке, далековато, туда не находишься.
Кого ни спрашивали старухи, – никто им толком не мог сказать, будут ли храм когда-нибудь достраивать? Почему его забросили?
И когда проезжал по городу в своей карете граф Разумовский, они закричали ему со своих лавочек:
– Остановись, батюшка!
– Смилуйся, поговори с нами, грешными!
А карета у Разумовского была необыкновенной. Она вся сверкала и искрилась на солнце так, что на нее было больно смотреть.
Вся окрестная ребятня собирала по улицам осколки бутылок, посуды, зеркал, золотистые и серебристые обертки от конфет. И всеми этими богатствами челядь графа оклеивала его кареты, при помощи необычайно цепкого рыбьего клея, который зовется карлуком. Здесь было много фантазии и вкуса.
На Нечаевской за зимними казармами у графа был дворец, деревянный, но фронтон его был украшен гипсовыми богинями.
Рядом размещалась синагога для солдат-евреев, да была тут же школа-хедер. Еврейчата иногда дразнили графа: «Разумовский соседскую курицу съел!» Граф ловил чертенят за пейсы, снимал штаны и совал туда крапиву. А то уши крутил. Хотя все равно вся улица знала, что водилось за графом такое: подманить на рассыпанное пшено чужую курицу с улицы да свернуть ей голову.
В графской усадьбе в многочисленных избушках и флигельках, при маленьких огородиках, где цвела картошка и дразнил зелеными перьями и приглашал немедленно изготовить из него окрошку жирный и сочный лук, жили женщины-приживалки.
Непонятно откуда пришли они, большей частью немолодые уже, намучившиеся в жизни, где-то потерявшие свои семьи, а может, никогда их и не имевшие. Были они в большинстве своем хромые, косые, убогие.
Но было среди них несколько более молодых и менее безобразных. И эти, время от времени, рожали то мальчика, то девочку – непонятно от кого: мужчин, кроме древнего старца, который был у Разумовского и конюхом, и возницей, в усадьбе не было. Могли, конечно, в темноте-то ночной и солдатики-касатики в усадьбу забредать. Может, их работа?
Сам Разумовский отметил свой семидесятилетний юбилей, потому отцом этих детишек людская молва его сначала не нарекала. Но когда мальчики и девочки в усадьбе подросли, стало ясно, что почти все они и глазками и носиками напоминают Разумовского. И томичи в удивлении и с оттенком восхищения восклицали: «Ай да граф!»
Впрочем, город попривык уже ко многим необыкновенным качествам этого человека. Он был для горожан развлечением, достопримечательностью местной, его с гордостью показывали приезжим. Его и побаивались. За злой язык. Мог привязаться невесть к чему и наговорить такого, что уши краснели. Краснобай!
Теперь, услыхав вопли старух, он дал команду вознице остановить карету. С запяток ее соскочили два причудливо одетых мальчика, своими бездонно-голубыми глазками и длинными носиками очень похожие на своего властелина.
Мальчики изображали форейторов. На них были бархатные береты с перьями, странные камзолы, обшитые, где можно и где нельзя, золотыми лентами, красные штаны, белые чулочки.
Мальчики распахнули дверцу и помогли графу выбраться из кареты.
Он вразвалочку подошел к лавке, на которой сидели старухи. Его мундир был шит золотом, через плечо у него была андреевская лента и орден Андрея Первозванного. Все в городе уже знали рассказ графа о том, что он был фаворитом императрицы Елизаветы. Она пожаловала ему эту высшую награду.
– Что звали?
– Скажи нам, графушка, почто собор-то не строят?
– Ах, вы клуши! Вам-то что? Если и строить начнут, ваших грехов вовек не замолить, уж я вижу по вам. Помои хлещете прямо на улицу, где это видано? Вас бы в каторгу всех! А не то, что собор вам!
– А куда же девать их, мыльные-то помои, графушка? Зимой на усадьбе льем, во время таянья все вода унесет, а сейчас нешто нам огород гнобить? Дороге от помоев ничо не сделается. Небось пыли меньше станет…
– Вот и поговори с вами, вам говоришь, «стрижено», а вы «брито». Это вот так жена с мужем спорили. Она говорит, «стрижено», он – «брито». Спорили, спорили, он ее схватил, камень на шею привязал и в омут бросил. Она уж с головой в омуте, но руку вытянула, пальцы из воды высунула и показывает: «стрижено»!