– Ну, последите, последите. Еще что-то?
– Да нет, все. Мезгин, донесли мне, часы создал неприличные.
– Неприличие в чем же?
– А, смешно, изображены мужчина и женщина и занимаются грехом, сколько, значит, часов настало, столько раз и занимаются. И, докладывают, мол, все маленькое, но вполне натурально…
– Любопытно. Все?
– Все.
– Что ж, благодарю, Евгений Аристархович, если мне, что станет известно полезное для вас, сообщу. Желаю здравствовать, мне надо с инспекцией ехать.
– Ну, до свиданьица! – совсем по-штатски откланялся Евгений Аристархович и пошел, надев на согнутую в локте руку изгиб своей тросточки.
Шершпинский подошел к зеркалу, поправил гребешком усы, крикнул безносому:
– Пахом! Запрягай!
Сошел по лестнице. Кивнул в прихожей дежурному агенту.
Вышли во двор, уселись вдвоем в коляску. Пахом на облучке взмахнул хлыстиком. Каурый жеребец почал забирать ногами, оборачивался, кося шалым глазом. Редкие прохожие бросались в стороны. Знали, что эта коляска и сшибить может – начальство!
Шершпинский думал о том, что часы у Мезгина нужно будет изъять, припугнуть его ответственностью. Потом эти часы надо подарить Лерхе, авторитет нового полицмейстера еще более укрепится. Он не такой дурак, как его предшественники. Всем не угодишь. Главное всегда угождать губернатору. Такой полицмейстер – вечен!
Коляска свернула с Обруба на Акимовскую. На Обрубе поселились богатые люди, русские и евреи. Построены новые дома. Были бумаги-прошения в думу, в полицейское управление. Богачи хотят спокойствия. Убрать – злачные места!
В Томске больше, чем в любом другом городе, нужны дома с вольными женщинами. Тут полно одиноких мужчин. Такой край. Зимой приезжает орда золотоискателей, надо из этого котла как-то спустить пар?
Долгие годы томские бардаки располагались на улице Солдатской. Там было сподручно прямо из казармы забежать в такой дом. Потом на Солдатской казарм не стало и часть бардаков перекочевала на Обруб. Теперь вот жизнь потихоньку вытесняет их на Акимовскую. Нужно держателей публичных домов на Обрубе поприжать, а на Акимовской дать послабление. Дело-то и выправится.
Тек-с. Желтая вывеска:
КОРЕНЕВСКИЙ-ЛЕВИНСОН ЖЕНСКАЯ ВЕНЕРОЛОГИЯ
Шершпинский велел подъехать к дому. Вылезли с агентом из коляски. Дверь, на гвоздике – деревянный молоток.
Лестница. Золотозубый брюнет в пенсне.
– Кто таков?
– Кореневский-Левинсон.
– Я думал, вас двое.
– Для солидности написано. По матери я – Кореневский.
– Ну и что же за логия такая?
– Прошу…
Прошли в кабинет, где в кресле на раскоряку сидела дама. Увидев полицмейстера и еще одного мужчину, она ойкнула. Хотела вскочить, но доктор дал знак, она осталась сидеть, поспешно прикрыв наготу подолом. На столике возле кресла лежали инструменты, похожие на лопаточки с загнутыми краями, на ложки. Были тут и маленькие круглые зеркальца с изогнутыми тонкими ручками. На том же столе чуть поодаль была тарелка с котлетами, с надкушенным ломтем хлеба, и дымилось кофе в чашке.
– Ты что? Кормишь тут ее? – изумился Шершпинский.
– Зачем же? Сам кушаю. Сегодня принимаю девиц из заведений, их день, позавтракать некогда, извините.
Брюнет показал в рамочке на стене – патент, разрешение практиковать.
А им билет даем на право… Только – чистота… Бывает, что содержатели укрывают больных… Взятки? Что вы, говорите, как вы могли такое подумать?
Шершпинский представил себе всякие болячки, с коими возится брюнет, выскобленных им студнеобразных младенчиков, тошнота подкатила к горлу. Котлета! Кофе! Я тебе покажу завтрак, я тебе пенснец протру!
– Мартынов! Пиши протокол, Закрываем лечебницу!
– Ваше превосходительство! За что!
– Я не превосходительство! Я тебе покажу котлету рядом с инструментами. Я тебя накормлю! Зараз и на всю жизнь! Дементьев! Пиши котлету в протокол.
– Слуш-с! – угодливо согнулся над бумагой Дементьев, который не был ни Дементьевым, ни Мартыновым. Шершпинский звал его как хотел, потому что фамилию его лучше было скрывать.
– Тарасов! Пошли!
– Ваше высокоблагородие! Имею рекомендации от профессора Блюма!..
Ответа не было. Безносый взмахнул кнутиком, коляска покатила дальше.
– Не я буду, если пару сотен с него не выдою! Блюм! Я тебе дам Блюма!
До самого обеда колесили возле Ушайки. Содержательницы публичных домов предлагали Шершпинскому и его спутнику самых смазливых девиц. И за это Шершпинский немедленно приговаривал их к штрафу. Как они посмели ему такое предложить? За кого принимают?
Пару заведений на Обрубе было решено закрыть. На Акимовской почти всех оштрафовали, кого за грязь, кого за беспаспортность. Велено было каждому содержателю возле своего дома сделать хорошее освещение, все чисто прибрать, а осенью высадить саженцы деревьев и кустарников.
– К ратуше, по Солдатской и Нечаевской, и Почтамтской! – скомандовал Пахому Шершпинский. Полицмейстер должен как можно больше видеть, знать в городе и внедрять на пути своем должный порядок. Путь лежал мимо солдатской синагоги и дома Разумовского.
– Это что за хреновина? – изумился Шершпинский, когда поравнялись с домом Разумовского. – Останови-ка, Пахом.
Роман Станиславович стал, заложив руки за спину, и, покачиваясь на носках, рассматривал странную хоромину. Из разных обрезков, бочек, сломанных ящиков, сломанных кирпичей, решеток было тут устроено двухэтажное здание. Окна в нем были размещены без всякой системы, произвольно, причем каждое было – иного размера и формы. По верху шли гипсовые лепные завитушки, по фронтону стояли гипсовые же фигуры химер, или черт его знает чего. Иные фигуры были похожи на гигантских жаб, иные напоминали крокодилов, а иные горбатых голых женщин.
– М-да-а-а! – протянул изумленный Шершпинский. – Васильев, ты не знаешь, чья это халупа?
Васильев, который был не Васильев, не успел ничего ответить, ибо из кособоких ворот усадьбы вышел ее владелец. Был он одет в шитый золотом мундир, через плечо была повязана лента с орденом Андрея Первозванного. Несколько портили вид сапоги, просившие каши, но незнакомец держался гордо и тотчас закричал на Романа Романовича, как на мальчишку:
– Как стоишь перед фаворитом государыни императрицы Елизаветы Петровны! Как стоишь, я тебя спрашиваю? Во фрунт!
Побагровев, Шершпинский сам заорал громче пароходного гудка:
– Ах ты кикимора болотная, старый хрен! Ты что же государственные знаки отличия подделал, орден Первозванного напялил! Да знаешь ли ты, кому дается эта награда? Как посмел?! Да за такое я тебя в каторгу упеку! До конца дней твоих! И как смеешь ты на этой своей фантасмагории государственный флаг вывешивать? Да тебя повесить за это мало!
– Сам ты висельник и есть. В каторгу… Сидела курица в курятнике, сидела, хозяин отвернулся, выскочила и теперь раздулась от важности, павлином себя воображает. Но мокрая курица – не павлин. А флаг росский вывесить имею полное право. Белый цвет – самодержавие, которое я укреплял! Желтый – православие наше золотое, которое я исповедаю. Черный – черная сотня, коя разбила презренных польских захватчиков, выродком которых ты являешься.
И не ори тут, не кобенься, не то я ссеку твою дурную башку своей славной саблей, коя многих врагов уже порубала! – с этими словами Разумовский положил пальцы, унизанные фальшивыми перстнями, на рукоять якобы сабли, тогда как в ножнах был лишь обломок клинка.
Ты должен величать меня светлостью! Я граф Алексей Григорьевич Разумовский. Я не простолюдин, как ты, не бродяга.
Шершпинский стоял, широко открыв рот. В словах неведомого старика послышался ему намек на прошлое. Кто он, что он может знать о Романе Станиславовиче? Да нет, никогда и нигде не могли они встречаться. Явно – сумасшедший, но необычный какой-то.
– Вавилов! Что это такое? Что это за паяц картонный? Отвечай, Калистратов, жду!
– Его прозывают графом Разумовским, а уж кто он на самом деле, никто не знает. Живет тут давно, так, вроде юродивого, но как бы не совсем.